Глава восьмая
Соображения против уплаты долгов. — Богатая бедность в воскресенье. — Коронационные торжества. — Искусственные цветы на могиле. — Новые рассады чертополоха ссор.
Зибенкэз, сделавшийся королем и все же оставшийся адвокатом для бедных и собратом дровосберегающей компании, — проснувшись на следующее утро, оказался таким человеком, который мог, за вычетом издержек, в любой момент выложить на стол наличными сорок франконских флоринов. Все утро он вкушал наслаждение, имеющее особую прелесть для добродетельных людей, расплачиваться с долгами: прежде всего саксонцу за квартиру, по миниатюрным счетам пекарей, мясников и прочих больничных служителей, ухаживающих за нашей немощной машиной. Ибо он был подобен знатнейшим особам, которые у ничтожнейших берут в долг только съестные припасы, но отнюдь не деньги; так и многие судьи позволяют себя подкупить лишь припасами, но не деньгами.
Впрочем, то, что он платит свои долги, отнюдь нельзя ему вменить в вину, ибо известно, что он — человек худородный или даже совсем безродный. Для человека знатного происхождения естественнее и пристойнее не платить проценты по своим долгам, — к чему его даже обязывают крестовые походы, так как его отдаленные предки, участвовавшие в таковых, числились в непосредственном ведении папского престола: а посему были изъяты от всякого процентного обложения они сами — и, тем более, их долги. Ибо ссужать деньгами человека с деликатным чувством чести, например придворного, означает более или менее поранить таковое. Это оскорбление своего чувства деликатный человек старается простить, а потому стремится выкинуть из памяти все оскорбление со всеми обстоятельствами; если оскорбитель его чувства чести напоминает ему о таковых, то он с истинной деликатностью делает вид, будто просто не может вспомнить, что был оскорблен. Напротив, грубые дворянчики или офицеры в походе действительно платят и сами выбивают, — как в Алжире, где каждый имеет право выпуска денежных знаков, — потребную им монету. На Мальте имеется в ходу и обращении кожаная монета, достоинством в шестнадцать су, ободковая надпись которой гласит «non aes, sed fides»;[98] этой юфтяной монетой, хотя и отчеканенной не в круглой, а в продолговатой форме, подобно спартанским деньгам, — почему она чаще именуется ременной или собачьей плеткой, — провинциальные и мелкопоместные дворяне платят своим кучерам, евреям, столярам и прочим кредиторам, до полного их удовлетворения и умиротворения. — Да, мне лично случалось видеть, как офицеры, дорожащие своей честью, снимали со стены или: с пояса шпагу и ею по-настоящему расплачивались означенной античной ходячей монетой, — ведь и у храбрых спартанцев оружие вместе с тем служило и монетой — с чистильщиком сапог, просящим заработанные деньги, причем последний к тому же оказывался лучше отполированным, чем б о льшая часть сапог, за чистку которых он требовал денег. Так неужели же, с точки зрения отвлеченной морали, является проступком, если и носители высших военных чинов так же расплачиваются со своими мелкими долгами и нередко, когда ничтожный портняжка требует от них презренного металла, берут железный аршин у него из рук и отсчитывают ему, — причем, кстати, мерят ему той же самой мерой, какой он мерил их самих и их шубы, — если не на ладонь, то по месту, способному выдержать подобную тяжесть, всю сумму сполна, и не простыми разменными монетами или ассигнациями, но благородным металлом, которого не имело даже богатое Перу, а именно — означенным железом. По крайней мере, британцы не имели никакой монеты, кроме длинных железных стержней; короче их была арабская проволочная монета, так называемый Larin, длиною в дюйм и достоинством в шестнадцать крейцеров (см. «Вексельную энциклопедию» Эйлера). Головорезам Суматры отрезанные вражеские головы служат взамен; наших Louis d'or и монетных головок; и за эту драгоценную монету, за вражескую голову ремесленника, исполнившего заказ, нередко хватается благородный должник, исключительно для того, чтобы ублаготворить кредитора. Однако в обязательственном праве и в самоновейшем прусском кодексе отсутствует требование о том, чтобы в тексте долгового обязательства кредитор заранее оговаривал, каким из двух видов денег, имеющих хождение и взаимно равноценных, он желает получить платеж от своего высокопоставленного и низкопробного должника, звонкой монетой или же побоями…
В этот четверг, утром, Зибенкэз имел случай поупражняться в диспутах, решая щекотливый вопрос о половине сердца или свиньи кардинал-протектора, которую вице-король, куафер, хотел ему навязать, чтобы тем вернее получить половину королевского выстрела. Получив таковую, то есть двадцать пять флоринов, саксонец стал спорить менее пылко и, наконец, согласился, чтобы разделенное пополам животное было съедено, — точь в точь, как еврейский пасхальный агнец, — в ближайшее воскресенье, наверху, в комнате Фирмиана, обоими стрелковыми монархами и монархинями сообща со школьным советником, при участии всех прочих жильцов дома.
Теперь цветочная богиня наших дней взяла несколько щепоток семян тех цветов, которые быстро всходят и, подобно воронцу и чемерице, цветут ныне в декабре, и посеяла их возле тропы, по которой наиболее часто ходил Фирмиан. — Но долго ли, о ты, исполненный радости! — долго ли будет украшен их вынужденным цветением твой жизненный путь? И суждена ли твоему философскому серебряному и хлебному дереву, посаженному на место плакучей ивы, такая же участь, как прочим срубленным деревьям, которые в Андреев день сажают в комнате и в известковой воде и которые, ненадолго одевшись желтой листвой и мертвенными цветами, вскоре после того засыхают навсегда.
Сон, богатство и здоровье являются наслаждением лишь после того, как они были прерваны; только в первые дни после того, как сброшено бремя нищеты или болезни, человеку особенно приятна возможность стоять прямо и дышать свободно. Для нашего Фирмиана эти дни длились до воскресенья. Он уложил целый кубический фут каменной кладки для Чортова моста в своих «чортовых бумагах», — он рецензировал, — он процессировал, — он хитро оберегал домашний мир, который мог быть нарушен выкупом закладов. Сначала я расскажу об этом, а лишь затем — о воскресном «Пире» Платона. Дело в том, что уже в свой царский день Фирмиан приобрел карманные часы за двадцать один флорин, чтобы деньги не разошлись незаметно; вообще он хотел бросить якорь спасения в жилетный карман. Когда же Ленетта стала затем просить о выкупе салатника, селедочного судка и прочих фантов, отданных в жизненной игре, причем их пришлось бы выкупать не поцелуями, а половиной всего капитала, то Фирмиан сказал: «Хотя я и против этого, ибо вскоре старая Забель снова унесет их, однако если тебе угодно, то сделай это, я тебе не препятствую». Если бы он стал воевать с ней, то был бы вынужден уступить; но теперь, так как он высыпал большую часть своих денег в пистолетную кобуру ее кошелька и она ежедневно отмечала там нарастающий отлив, и так как она в любой день могла произвести выкуп, то именно поэтому она к нему и не приступала. Женщинам свойственно откладывать, а мужчинам свойственно настаивать: у тех можно добиться толку терпением, а у этих, например у министров, нетерпением. Всем немецким мужьям, не желающим что-либо выкупать, я здесь еще раз напоминаю, что я им уже сказал и объяснил, как они должны поступать со своими прекрасными и сварливыми оппонентками.
Каждое утро она говорила: «Право же, надо бы нам наконец послать за нашими тарелками». И он ответствовал: «Это ничего, что ты еще не послала, я тебя даже хвалю за это». Так он превращал свое желание в чужую заслугу. Фирмиан хорошо знал человека, но не людей, — он смущался перед каждой новой женщиной, но не перед старой, — в точности знал, как нужно говорить, ходить, стоять среди образованных людей, но не соблюдал этого, — замечал всякую чужую неловкость, внешнюю и внутреннюю, но сохранял свою, — в течение ряда лет проявлял светский такт и превосходство в обращении со своими знакомыми и лишь в путешествии убеждался, что, в отличие от светского человека, он не в состоянии так же держаться с незнакомыми. Словом, что говорить, — наш Фирмиан был ученый.
Пока что, перед воскресеньем, он со своею душой, полной мирных помыслов и мирных договоров, нечаянно чуть было не впутался снова в домашнюю войну мышей и лягушек. Дело в том, что он, — как я слышал из его собственных уст, — когда Ленетта непрерывно мыла руки и плечи и заодно сотню других вещей, хотя преимущественно холодной водой, ибо теплая не могла же все время стоять наготове для этого, — повторяю, что он позволил себе совершить лишь самый невинный поступок, а именно — спросить наинежнейшим тоном, выражавшим искреннюю радость: «Значит, от холодной воды ты нисколько не простужаешься?» — «Нет» — произнесла она протяжно. — «Она тебя даже согревает?» — продолжал он. — «Да» — ответила она отрывисто. Исследователи нравов и души докажут, что они, вопреки моим ожиданиям, очень отстали как в общей науке о душе, так и в применении ее к настоящей книге, если они сколько-нибудь удивятся полугневному ответу, последовавшему на столь кроткий вопрос. Действительно, Ленетта уже издавна прекрасно знала, что адвокат, подобно Сократу, имел обыкновение начинать войну нежнейшими звуками, — как спартанцы игрой на флейтах, — и так же продолжать ее, чтобы подобно названному философу сохранить душевное равновесие; а потому и на этот раз она опасалась, что звучащие как мелодия флейты слова содержат в себе объявление войны против женского образа правления, подразделившего свои рабочие округа по водам, служащим для омовения (так нынешняя Бавария подразделяет свои территориальные округа по рекам). «Скажите на милость, — часто бранился поэтому адвокат, — в каком же тоне должен супруг разыгрывать свою пьеску, если в конечном счете и мягкий тон звучит как резкий?»
Однако на этот раз вся его нежность должна была послужить прелюдией отнюдь не к резкостям, а к речи о правильном физическом воспитании детей. Действительно, после реплики жены он продолжал: «Право, ты меня этим радуешь. Если бы у нас были дети, то, как я вижу, ты всегда мыла бы их согласно твоей методе, а именно — холодной водой и по всему телу; а это укрепляло бы, ибо очень согревало бы». Вместо всякого ответа она, как некий библейский пророк, лишь воздела к небу сложенные для победы руки, ибо она полагала, что для детей холодная ванна — это сущая Иродова кровавая баня. Тогда Фирмиан стал гораздо нагляднее пояснять свою закаляющую и защитную воспитательную методу; жена принялась гораздо яростнее топорщиться против нее всем своим оперением, и, наконец, оба, путем искусного изложения мужской и женской педагогики, зашли настолько далеко, что восстали бы друг на друга, словно две зефирных бури, если бы супруг не попал в самую точку дьявольски метким вопросом; «Тьфу пропасть! Да разве у нас есть дети? Зачем мы сами себя делаем взаимным посмещищем?» Ленетта ответила: «Я говорила только о чужих детях».
И вот, как уже было сказано, войны не воспоследовало, а последовало лишь мирное воскресенье, когда в комнату проследовали гости, желавшие овладеть и угоститься горячим сердцем или свиньей вавилонской блудницы или кардинал-протектора. Вообще казалось, будто теперь над этим домом, представлявшим собой сплошной дом призрения бедных, остановилась счастливая звезда трех волхвов; ибо еще в прошлую пятницу кстати подоспевшая буря повалила половину магистратского леса и так пышно устлала жизненный путь всех бедняков, до самого Рождества, ветвями и приросшими к ним деревьями, что вся лесная стража была не в силах воспрепятствовать собиранию колосьев, оставшихся при уборке этого урожая; уже много лет в мербицеровском доме не было столь большого запаса дров, как в это воскресенье, — частью купленных и частью отважно раздобытых.
Если воскресенье уж и само по себе является настоящим воскресением из мертвых в казарме бедняков, где каждый имеет хоть кусок-другой хлеба, хоть пару (не столько блестящих, сколько лоснящихся) нарядов, двенадцать сидячих и двенадцать лежачих часов в сутки и необходимое число соседей-собеседников, то легко себе представить в сколь полной мере ощущалось воскресенье в доме Мербицера, где каждый уже предвкушал «полу-свинью» (столь же искусно состряпанную и ничего не стоившую, как и предшествовавшая воскресная проповедь), — потому что самый именитый жилец, сделавшись монархом стрелков, пожелал отпраздновать коронационные торжества именно здесь и сотрапезниками избрал сплошь ремесленников.
Еще до того как начался трезвон церковных колоколов, явилась старая Забель. При своих несметных сокровищах стрелковый король вполне мог себе позволить нанять ее в наследственные главные поварихи к королеве Ленетте, за несколько крейцеров и несколько сверхсметных тарелок еды. Самой королеве та представлялась излишней и как бы второй сверхштатной королевой, — а на шахматной доске один король действительно получает двух королей, если простую пешку провели в ферзи, в то время как он еще имеет первую королеву (совершенно так же это происходит и под настоящим тронным балдахином); ибо Ленетта, подобно настоящей гомеровской или каролингской принцессе, предпочитала мыть, варить и подавать без всякой посторонней помощи. Сам стрелковый монарх покинул шумные, пыльные леса воздвигаемого ныне тронного зала и устремился в зеленые просторные поля и леса, покоящиеся в тишине и лазури поздней осени; там бродил он, счастливый и свободный, в своем сюртуке, не задерживаемый никакими тощими рогатками и сторожащими вехами и не разрывая заградительных канатов, более толстых, чем паутинки. Мужьям бывает особенно привольно и приятно разгуливать вне дома или даже в чужих комнатах, когда в их собственных бешено работают толчейные и сахарные и водяные мельницы, и они надеются получить со всех мельничных поставов первосортную поставку для пиршества. Оком идиллического поэта взирал адвокат со своих тихих пажитей на далекую комнату, заполоненную шумным сборищем сковород, сечек и метел, и поистине наслаждался, спокойно созерцая чужую суетливую деятельность и воображая приятные аппетитные образы, которые возникают у разгоряченных и изголодавшихся гостей, — как вдруг его лицо вспыхнуло горячей краской стыда. «Хорошим делом ты здесь занимаешься, — обратился он к самому себе. — Это и я умею; но дома бедная жена изведется, изметется и изварится, и никто не оценит ее заслуг». На это он уж конечно не мог не ответить каким-нибудь значительным поступком, а именно — принесением энергичнейшей клятвы, что, сколько бы дома ни оказалось передвинутого и переглаженного, он будет безоговорочно и в высшей степени все одобрять и восхвалять.
И, к чести его будь сказано, история подтверждает, что когда он по возвращении нашел свою книжную полку очищенной от пыли, свою чернильницу — вымытой снаружи добела и все свои вещи — в порядке, хотя и в новом, то, нисколько не вспылив, ласково похвалил Ленетту и уверял, что она похозяйничала и подмела так, словно угадала его собственные желания: дело в том, что перед простолюдинками, — а сегодня имел явиться целый трезубец этих адских судей, — должно было предстать как нельзя более вычищенными и вылощенными, а посему он сегодня умышленно препоручил ей ведать генерал-интендантством на театре военных действий, — тогда как при ученых мужах, как то Штибель или он сам, она тщетно превращается в лучшую английскую скоблильную, гладильную и чесальную машину и причесывает под гребенку всю комнату: ведь такие люди, при их высоких мыслях, не снисходят до того, чтобы замечать подобные мелочи, хотя бы и полезные.
Но при столь прекрасном настроении председателя обеденного конгресса как мило и весело наладилось все, еще прежде чем собрался самый конгресс. А после того и подавно! Если тринадцать Соединенных Штатов, а именно — их тринадцать представителей, сидя за круглым столом, подкрепляют какое-либо свое решение совместной трапезой, — а по примеру этих представителей можно, по крайней мере, принять то решение, что совместная еда тринадцати за столом не приводит к смерти тринадцатого, — то американским Соединенным Штатам, поскольку они черпают средства из тринадцати касс, отнюдь не будет обременительно, если их депутатов угостят так, как гостей Фирмиана у него в комнате. Приятно видеть пасущихся травоядных, но не Навуходоносора, если он расхаживает в качестве такового; точно так же лишь людей высшего круга, а не бедняков, противно видеть слишком алчно пасущимися за обеденным столом, этим лугом для нашего желудка. Между всеми собравшимися царили мир и согласие, даже между супругами; ибо характерная черта простолюдинов состоит в том, что они за сутки обмениваются дюжиной мирных договоров и столькими же объявлениями войны и, в частности, облагораживают каждую еду, превращая ее в братскую вечерю, преисполненную братской любви. Фирмиан усматривал в простых людях как бы постоянную труппу, исполняющую комедии Шекспира, и сотни раз ему казалось, что этот драматург является ее незримым суфлером. Фирмиан уже давно мечтал о такой радости, которой он мог бы хоть сколько-нибудь поделиться с бедняками; он завидовал богатому британцу, который оплачивает счета целой таверны, набитой поденщиками, или же, подобно Цезарю, содержит целый город. Оседлый бедняк подает бродячему, один лаццарони — другому, подобно тому, как скорлупняки служат жилищем для других скорлупняков, а дождевые черви — местожительством для меньших червей.
Штиблет пришел вечером, так как был слишком учен для того, чтобы съесть с неучеными плебеями кусок свинины или шеффель соли. Теперь Зибенкэз опять смог выступить с экспромтом, которого не понял никто, кроме Штибеля. Действительно, Фирмиан смог положить на стол отвес для государств, скипетр и яркий стеклянный шарик державы и, в качестве обеденного и птичьего короля,[99] сказать, что его длинные развевающиеся волосы служат ему, как франкским королям, взамен короны, подстреленной его домохозяином; что, как он в праве утверждать, обычай, согласно которому королем становится лишь тот, от чьей руки умрет орел, явно подражает обычаю ордена fraticellorum Beghardorum, возводившего в папы лишь тех, у кого на руках погиб ребенок;[100] что хотя имперским местечком Кушнаппелем он сможет править не так долго, как прусский король доменом Эльтен (над которым тот властвует пятнадцать дней ежегодно), а на четырнадцать дней меньше, — и что хотя он получил корону с сильно пониженными и, по правде сказать, наполовину урезанными доходами, и уж слишком уподобился великому Моголу, прежде получавшему двести двадцать шесть миллионов в год, а ныне лишь одну сто тринадцатую часть их, — однако, при его коронации все же был освобожден, вместо всех порочных заключенных, один добродетельный, а именно он сам, — и он как Петр II Аррагонский, коронован не чем-нибудь плохим, а хлебом,[101] — при его эфемерном правлении никто не был обезглавлен, обокраден или убит, и, что его особенно радует, он представляет собою древнегерманского князя, который возглавлял, защищал и умножал свободных людей и сам принадлежал к таковым, и т. д.
К вечеру у всех, находившихся в этом королевском appartement, глотки начали делаться все более зычными и сухими, — дымоходы ртов, трубки, превращали комнату в облачное небо, а головы погружали в седьмое небо; за окном осеннее солнце, с пламенными, жаркими крыльями, опустилось на обнаженную, холодную землю, чтобы скорее высидеть весну, — гости вытянули квинтерну, а именно — пять выигрышных номеров для пяти чувств, из девяноста номеров или девяноста лет жизненной лотереи, — каждый глаз, всегда омраченный нуждой, сегодня искрился, и в душе Фирмиана бутоны радости переполнились соками, прорвали все свои оболочки и расцвели. Глубокая радость всегда идет рука об руку с любовью, и сердце Фирмиана, до боли упоенное счастьем, несказанно влекло его сегодня к Ленетте, чтобы забыть у нее на груди все, чего недоставало ему или даже ей.
Под влиянием всех этих обстоятельств ему пришла в голову странная мысль: он решил сегодня выкупить из заклада шелковый цветочный шедевр и посадить его где-нибудь под открытым небом, в черную землю, чтобы, шутки ради, еще в тот же вечер — или даже ночью — провести мимо Ленетту и полюбоваться ее радостным изумлением при виде таких цветочных всходов. Он украдкой вышел и направился к ломбарду; но, — так как всякое желание в нас возникает в виде ничтожной искорки, а под конец превращается в размашистые молнии, — то по дороге он свое намерение выкупа усовершенствовал и преобразовал в совершенно иное, а именно — в намерение приобрести натуральные живые цветы и, посадив их в землю, предпринять к ним вечером прогулку. Белые и красные розы он легко мог получить из теплицы, устроенной придворным садовником эттинген-шпильбергского князя, недавно поселившимся в местечке. Мимо завешанных цветами отвесных стеклянных крыш Фирмиан прошел к садовнику и получил, что желал, но кроме незабудок, так как выращивание их тот, конечно, предоставил лугам. А незабудки были необходимы для полноты иллюзии, задуманной с такой любовью. Поэтому Фирмиан, со своими подлинными образцами осенней флоры, пошел к оценщице — держательнице его шелковых растений, — чтобы вплести среди живых роз мертвые, бесчувственные коконы незабудок. Когда он прибыл и обратился с этим к упомянутой женщине, то, к своему удивлению, услышал, что заклад от его имени уже выкупил и забрал г-н фон Мейерн, причем внес настолько крупный выкуп, что она по сей день благодарна господину адвокату. Потребовалась вся стойкость подкрепленного любовью сердца, чтобы удержать его от намерения сегодня же штурмовать дом рентмейстера в отместку за военную хитрость похищения залога, ибо Фирмиану была почти нестерпима мысль, — конечно, ложная и порожденная лишь умолчанием Ленетты о состоявшемся вручении, — что прекрасный цветущий залог его чистой любви Роза держит своими воровскими кольценосными пальцами. На неповинную, обманутую оценщицу тоже можно было бы вспылить, не будь этот день столь преисполнен любви и радости; но Фирмиан выругался лишь вообще, тем более, что любезная женщина, по его просьбе, доставила ему чужие шелковые незабудки. На улице он стал колебаться, где бы посадить растения; ему хотелось разыскать поблизости свежевскопанную гряду из чернозема, чтобы на его темном фоне лучше выделились красные и голубые цветы. Наконец он увидел поле, где гряды вскапываются и летом и зимою и даже в наибольшие холода, а именно — кладбище, которое, вместе со своей церковью, было расположено, подобно винограднику, на откосе холма, вне местечка. Он пробрался сверху через задние ворота и увидел свеже-набросанный холмик, ставший рубежом оконченной жизни и как бы нагроможденный перед триумфальными воротами, через которые одна мать, с ее новорожденным младенцем на руках, ушла в лучший мир. На этом земляном погребальном одре он закрепил свои цветы, словно надгробный венок, и пошел домой.
Его отсутствие едва ли было замечено счастливой компанией, которая в своей стихии, полной посторонних примесей, плавала подобно оглушенным рыбам, как бы обессиленная отравленным воздухом; Штибель оставался в здравом уме и беседовал с хозяйкой. Читателям уже известно из первой части, а жильцам дома — из прежнего опыта, что Фирмиан любил убегать из общества, чтобы с большим удовольствием в него устремиться, и что он прерывал наслаждение, чтобы острее его ощущать, как Монтень приказывал будить себя, чтобы лучше почувствовать сладость сна; поэтому он лишь сказал, что побывал на свежем воздухе.
Наконец умчались наиболее шумные волны, и отлив оставил только три жемчужных раковины — наших трех друзей. Сверкающие взоры Ленетты Фирмиан созерцал нежными взорами; ибо он ее еще больше любил потому, что приберег для нее радость. Штибель был согрет настолько чистой и добродетельной любовью, что он без грубой логической погрешности мог истолковать свое чувство как искреннюю радость, внушаемую счастьем друзей, тем более, что его любовью к жене любовь к мужу не сковывалась, а окрылялась. Напротив, советник опасался лишь того, что выражает свою радость и любовь недостаточно пылко; поэтому он многократно брал руки супругов в свои и пожимал; он говорил, что вообще мало обращает внимания на красоту, но сегодня это делал умышленно, так как адвокатше для бедных ее красота была уж очень к лицу среди работ и особенно среди стольких простолюдинок, на коих он, Штибель, по сей причине и не взглянул ни разу. Все хорошее, что он, Зибенкэз, делает для своей славной супруги, заявил Штибель адвокату, считает он сугубым проявлением дружбы к себе самому, а той он обещал, что его расположение к ней, которое он ей доказал уже своими речами в карете, на пути из Аугспурга, будет становиться тем сильнее, чем больше она будет любить его друга и, тем самым, его самого.
Разумеется, в этот кубок радостей Ленетты Фирмиан не захотел подсыпать отраву неожиданной (как ему казалось) вестью о том, что рентмейстер овладел шелковыми цветами; сегодня ему было так радостно; все кровавые раны его головы, с которой он немного приподнял терновый венец, маленький шуточный венец прикрыл и исцелил так нежно, как диадема Александра — окровавленную голову Лизимаха. Он лишь хотел, чтобы эта столь отрадная ночь продлилась не меньше полярной. В такие мгновенья у всех наших скорбей выломаны ядовитые зубы, и жала всех змей нашей души, словно мальтийских змей, некий Павел превращает в камни.
Когда Штибель собрался уходить, Фирмиан его не задерживал, но настоял на том, чтобы он позволил им обоим проводить себя и притом не до их двери, а до его собственной. Они пошли. Необъятный небосвод и уличное освещение божьего града, где лампами служили солнца, увлекло их из тесных монастырских коридоров местечка на обширную арену ночи, где словно дышишь небесной лазурью и упиваешься дуновениями восточного ветра. Каждое комнатное торжество следовало бы завершать и освящать шествием в прохладный, просторный храм, где на храмовом своде составлен из звездной мозаики грандиозный образ божества. Они брели, освежаемые бодрящими ветерками, предвестниками весны, сгоняющими с гор талые снега; вся природа обещала мягкую зиму, которая не имеющим дров беднякам помогает безболезненно пройти через самые тяжкие месяцы года и которую клянет лишь богач, ибо он может заказать только сани, но не снег.
Двое мужчин вели беседу, гармонировавшую с возвышенным обликом ночи; Ленетта молчала. Фирмиан заметил: «Какими скучными и мелкими теперь кажутся жалкие устричные отмели селений; когда же мы странствуем от одного селения до другого, то путь нам представляется столь же длинным, как червячку, ползущему по ландкарте между их названиями. А высшим духам наш земной шар, пожалуй, может служить земным глобусом для их детей, — гувернер вертит его и поясняет». — «Но могут ведь существовать, — сказал Штибель, — еще меньшие планеты, чем наша, и вообще должно же быть в нашей что-нибудь особенное, ибо господь наш Иисус умер ради нее». — Эти слова проникли в сердце Ленетты, как волна теплой крови. Но Фирмиан отвечал лишь следующее: «За нашу землю и человечество уже умер не один искупитель, — и я убежден, что Христос некогда возьмет за руку многих добродетельных людей и скажет: „Вы тоже страдали от Пилатов“. Да и многие, кажущиеся Пилатами, в действительности — Мессии». Ленетта втайне опасалась, что ее муж — атеист или, по меньшей мере, философ. — Извилистыми и спиральными путями он подвел обоих спутников к кладбищу. Но вдруг его глаза увлажились, словно он шел сквозь густой туман, ибо он подумал об украшенной цветами могиле матери, а заодно и о том, что его Ленетта не подавала надежд сделаться таковой. Он попытался изгнать печаль из души философскими рассуждениями, а потому сказал: «Люди и часы останавливаются, пока их заводят на новый, долгий день, и я полагаю, что темный промежуток, которым сон и смерть разделяют и разграничивают наши бытия, предотвращает чрезмерную яркость света от одной идеи, жар неутолимых желаний и даже слияние идей, подобно тому как планетные системы разделены мрачными пустынями, а солнечные системы — еще б о льшими. Человеческий дух не мог бы вместить бесконечный и вечно текущий поток познаний, если бы не пил из него отдельными глотками, с перерывами; вечный день ослепил бы нашу душу, если бы ночи солнцестояний, которые мы называем то сном, то смертью, не разделяли его на времена суток, обрамляя его полдень восходом и закатом».
Боязливая Ленетта предпочла бы убежать за кладбищенские стены; но ее ввели внутрь. Фирмиан, со съежившейся женой, направился окольным путем к букету. Он захлопывал узкие, блестящие, скрипящие медные дверцы, под которыми были скрыты набожный стишок и краткое жизнеописание. Они подошли к могилам знати, расположенным ближе к церкви и окружавшим своими насыпями эту крепость. Здесь все безмолвные мумии попирались стоячими надгробными памятниками, а выше по откосу на лежащих людях покоились лишь лежачие опускные двери. Когда спавшая под открытым небом костяная голова покатилась от толчка Фирмиана, он поднял обеими руками, — сколько ни просила его Ленетта не пачкаться, — эту последнюю оболочку многопокровного духа, поглядел в пустые оконные проемы разрушенного замка веселия и сказал: «В полночь следовало бы взойти на кафедру там в церкви и взамен песочных часов или Библии поместить на пюпитр эту оскальпированную маску человеческого Я и над ней и о ней проповедовать другим головам, еще упакованным в свои кожи. Если люди согласятся, пусть после моей кончины они обдерут мою голову и, как селедочную, повесят в церкви на веревке, словно ангела над купелью, чтобы глупцы глядели и вверх и вниз: ибо мы висим и парим между небом и могилой. В наших головах, господин советник, еще сидит, как в орехах, червячок; но из этой головы он уже вылетел преображенный,[102] так как она имеет отверстия и источенное в порошок ядрышко».
Ленетту испугала эта нечестивая веселость, проявленная в столь близком соседстве с привидениями: но то был лишь замаскированный пафос; вдруг она прошептала: «Там что-то глядит с крыши склепа и поднимается». То было лишь облако; гонимое вверх по небосклону вечерним ветром, оно, в форме гроба, оказалось покоящимся на крыше, и из него высунулась рука, а мерцавшая возле облака звезда казалась красивым белым цветком, приколотым над сердцем фигуры, лежавшей в туманном гробу. «Это всего лишь облако, — сказал Фирмиан. — Подойдем к склепу, тогда оно скроется». Так он получил превосходный предлог для того, чтобы вручить ей цветущий миниатюрный эдем на могиле. Едва Ленетту втащили шагов на двадцать вверх по откосу, как призрачный гроб уже был заслонен склепом. «Что это здесь цветет?» — спросил советник. — «Эге! — воскликнул Фирмиан. — Смотри-ка, жена, белые и красные розы, да и незабудки!» Она посмотрела дрожа, недоверчиво, пытливо на это украшенное букетом место успокоения сердца, на алтарь, под которым лежит жертва. «Пусть так, Фирмиан, — сказала она, — это не моя вина, но ты бы не должен был это делать, — разве ты хочешь вечно меня мучить?» — Она зарыдала и прижалась заплаканными глазами к плечу Штибеля.
Дело в том, что она, которая ни в чем не была столь утонченной, как в подозрительности, вообразила, будто видит искусственный букет из своего комода и что муж знает о подарке Розы и посадил цветы на могиле родильницы в насмешку над ее собственной бездетностью или же вообще над ней самой. Конечно, он и сам сбился и других сбил с толку при этих перекрестных заблуждениях; ему пришлось опровергать чужие и отказаться от собственных; ибо он впервые услышал сейчас от Ленетты, что Роза уже давно вручил ей выкупленные шелковые цветы. Теперь на зеленом чертополохе недоверия к ее любви распустилось несколько цветков; ведь нам больнее всего, если любимый человек впервые скрывает от нас что-нибудь, хотя бы и безделицу. Адвокату была весьма досадна горечь, возникшая взамен того умиления, в которое он рассчитывал привести себя и других. Демон случая, по злобе и в виде кары, переплел и еще вычурнее перепутал его цветочный посев, и сам по себе уже слишком вычурный; а потому остерегайтесь нанимать случай на службу к сердцу.
Растерявшийся советник выразил растерянность своих суждений несколькими пылкими проклятиями по адресу рентмейстера; наконец, желая побудить призадумавшихся супругов открыть мирный конгресс, он посоветовал Ленетте дать мужу руку и помириться. Но этого от нее никак нельзя было добиться; после долгих колебаний она заявила, что согласна, но только пусть он прежде вымоет руки. Ее собственные с судорожным отвращением отдергивались от этих двух держателей черепа.
Советник отнял у обоих людей боевое знамя и обратился к ним с теплой, задушевной проповедью мира, — он напомнил им о месте, где они находились, среди людей, уже представших на суд, и вблизи от ангелов, охраняющих могилы праведников, — указал, что покоящаяся у их ног мать с новорожденным на руках (старшему сыну которой он преподавал латынь согласно принципам Шеллера) тоже увещевает их не ссориться из-за цветов у ее мирного холмика, а взять их оттуда в качестве масличных ветвей мира… Святой водичкой его богословия жаждущее сердце Ленетты упивалось несравненно охотнее, чем чистой альпийской водой философии Фирмиана, и возвышенные мысли последнего проносились мимо, не находя доступа в ее душу. — Очистительные жертвы были принесены, и взаимный обмен индульгенциями совершился; однако такой мир, заключаемый при содействии третьего лица, всегда имеет характер лишь перемирия. — Как это ни странно, на следующее утро оба проснулись со слезами на глазах, но совершенно не могли сказать, от каких снов остались эти капли, от радостных или печальных.