I
Зайцева от большинства, от огромного большинства современных беллетристов отличает наличность определенно выработанного лирико-мистического миросозерцания. К земному он привержен крепкой, какой-то болезненной любовью. Любит тучную землю, "шелковеющий и сухо шелестящий овес" на ней, животных, людей, их избы, их скарб, их тела, их любовь и жизнь. Но берет все это он в тонком, проникновенном созерцании. Я однажды назвал его русским Роденбахом [Сопоставительный анализ творчества Роденбаха и Зайцева проводит также А. Закржевскнй (см. его статью ниже). Жорж Роденбах (1855--1898) -- бельгийский поэт и прозаик, автор двух символистских романов -- "Мертвый Брюгге" (1892) и "Звонарь" (1897), принесших ему европейскую известность.]. И теперь мне хочется повторить это определение. Зайцев жизнерадостнее и лиричнее Роденбаха. Этот последний -- как серовато-мягкий неподвижно-задумавшийся вечер, как беззвездные сумерки. В Зайцеве же есть росистое, солнечное, звонкое утро, голубой воздух и краски трав и цветов. Но, как и у Роденбаха, у Зайцева есть способность интимнейшего созерцания вещей. Души обоих склоняются над такими тонкими и нежными очерками красивого и изящного, что они кажутся слишком воздушными для грубого обихода людей. И у обоих карандаши очень воздушны и легки для рисунков этих неуловимых очарований.
Вот провел он читателя по путям жизни деревенской женщины Аграфены. И все -- и жизнь, и любовь, и материнство, и муки, и смерть -- обвеяны тишиной твердого и полного утверждения на мудрости и красоте. Рассказ жизни ведется благоговейно и строго, как будто совершается богослужение.
Таинственным предощущением жизненной полноты заставляет он страстно и болезненно волноваться молодую душу девушки Аграфены. Это волнение -- стихийно, обще. Оно охватывает того, кто живет, кто молод, кто стоит на земле и в жизненной жажде протягивает руки ее далям. И в первую юношескую любовь входят тайное обаяние весенних утр и ночей, "белых и росных зорь", свежих сумерок в прозрачной березовой роще, "медвяно-липкая и пурпурная травка луговых скатов" и ландыши, что по утрам бросала Аграфена в окно возлюбленному... Шуршали "премудро" овсы по вечерам, спокойно выходила над полями лилово-дымчатая луна в меланхолии, пахла унылей и пахучей полынь... Все это входило в боль и красоту первого расставания.
Потом -- страсть, горение, стихийное и чистое, освященное, как из переходимых ступеней мудрой лестницы жизни. Зайцев останавливается над этим огнем не так, как современные беллетристы в своих эротических замыслах.
В саду жизни он на все смотрит тихо и строго. И страсть -- один из цветков вечного цветения, над которым, как и над всем, -- общий тихий полог мудрости стихийного жизненного творчества. Все пути ведут к живому и тихому началу, от которого разливается течение жизни. И страсть восходить к тому же началу красоты и жизни; это -- "торжественное буйное богослужение на алтаре жизни".
И в светлой слиянности с природой с вечной тайной ее молчаливого цветения и жизненного трепета сливает он и тайну человеческой страсти, любовного расцвета, борьбы и зачатия. В саду в тихий рассветный час Аграфена почувствовала это.
"Тут было тихо; матовой пеленой одели росы траву, молодые яблони стояли все в цвету -- белыми предутренними кораблями. Только вдали, где старая береза подымалась у забора, вдруг слабо и нежно завела свое курлыканье горлинка. Аграфена стояла. Под сердцем у ней билось живое и далекое, никому еще неведомое существо. И так молитвенно тих и мудр безмерно был этот утренний час, что вдруг показалось ей, теперь она постигает глубочайшую тайну. Точно предстала она перед Богом, как покорный сосуд, скудельный сосуд Его благодати и ужаса, и некто тихою десницей навсегда отмахнул от нее время, когда была она беззаботной. В величии и восторге этого чувства она пала на землю..."
Дальше эпизод, вполне совпадающий с замыслом одного рассказа Роденбаха, названия которого не припомню; прислуга, опытная молодая женщина, -- пленяется болезненно-нежной хрупкостью юноши и с нежностью матери и любовницы берет его... Главы эти исполнены довольно тонко. Последний дар Аграфены -- "братцу" -- эти тоненькие вербочки в стакане с водой, отнесенные в его комнату, поразительно напоминают Роденбаха и его любовь к тонким и нежным деталям жизни. Ткани, запахи, огни, цветы, краски воздуха -- все это схватывает Зайцев с той любовью к их очарованию, которая еще сильней и сложней отличает Роденбаха.
Язык Зайцева своеобразен. Он не боится ни обветшавших торжественных слов, ни новых словообразований. Разбираясь в сложности ощущения, он находит тихую простоту слов для чувств природы и искренно-благоговейную пышность их для передачи ощущений мистических. Здесь строй его фразы становится твердым, а слова ставятся с особой обдуманностью, так что звучат строже и обнимают смысл широкий и вещий. Порой торжественность кажется излишней, и не всегда понимаешь, почему вместо "рука" он пишет "десница". Но прощаешь ему эту пышность, в которой есть какая-то ребяческая искренность.