Мареев озабоченно шагал по тесной каюте. Вдруг он резко остановился перед Брусковым, который улыбался, глядя на хлопоты Малевской, угощавшей «зайца».

— Высадить... Вот высади-ка его! Это тебе не челюскинский заяц, которого Шмидт переправил на встречное судно...

— Что ж, верни его в торпеде на поверхность, — усмехнулся Брусков.

Ложка задрожала в руке Володи и звякнула о тарелку.

— Да будет тебе, Михаил! — с сердцем сказала Малевская. — Перестаньте мучить ребенка! Ты их не слушай, милый, они шутят, — говорила она, ласково наклоняясь к Володе.

С едва сдерживаемой жадностью, обжигаясь, Володя ел горячий бульон, опасливо поглядывая на Мареева, когда тот, взволнованно расхаживая по каюте, приближался к столу. Еда и пережитое волнение совсем разморили Володю, его глаза сделались сонными, веки тяжелыми. Он теперь только почувствовал, как устал, разбит, как болит все его тело. Держась за теплую руку Малевской, словно в полусне, он добрался до гамака, низко повешенного под люковой лестницей. Он не помнил, как раздевался; может быть, эти быстрые руки раздели его и укрыли легким, пушистым одеялом.

Последнее, что он почувствовал, было ласковое прикосновение к его круглой, остриженной голове. Перед тем как окончательно уснуть, он улыбнулся и прошептал:

Она меня за муки полюбила, А я ее — за состраданье к ним...

Не успев отнять руки от его головы, Малевская с широко раскрытыми глазами застыла над Володей. Потом выпрямилась, отвернула занавеску и обернулась к Марееву и Брускову:

— Слышали?.. Цитату?..