Москва, 6-го декабря 1880 г.
Послѣдній политическій процессъ прошелъ почти безслѣдно въ нашей печати. А было бы надъ чѣмъ призадуматься, тѣмъ болѣе, что личное поведеніе преступниковъ на судѣ, ихъ -- можно сказать -- нѣкоторое чистосердечіе, представляло болѣе простора для спокойной, независимой мысли. Не можетъ же наше общество полагать, что за окончаніемъ судебной расправы оно совсѣмъ расквиталось съ этимъ, столько же трагическимъ, сколько и позорнымъ эпизодомъ своей жизни (да и эпизодомъ ли?), -- что, по наказаніи виновныхъ, оно само ни у кого не въ долгу, ни предъ кѣмъ не въ отвѣтѣ, не несетъ своей доли тяжкой вины?
Съ точки зрѣнія формальнаго суда какъ этотъ, такъ и предшествовавшіе процессы -- не болѣе, какъ совокупность личныхъ однородныхъ преступленій или преступленій коллективныхъ, совершаемыхъ многими лицами сообща, скопомъ, кругами. Но на этой формальной точкѣ зрѣнія остановиться нельзя. Всѣ мы чувствуемъ и сознаемъ, что наказанія поражаютъ только внѣшнія проявленія зла, недосягая, да и не способныя досягнуть до его скрытаго корня; что намъ приходится быть свидѣтелями явленія необычайнаго, но, однако же, и не случайнаго; что не внезапно, ее изъ ничего взялось оно между нами. Это явленіе историческое, законнорожденное въ своей беззаконности; это цѣлый общественный недугъ эпидемическаго характера, требующій для своего врачеванія тщательнаго, безпристрастнаго діагноза. Въ самомъ дѣлѣ, не все же "сыны погибели" -- это множество молодыхъ людей, рановременно похищенныхъ злою заразою. Едвали не большая часть изъ нихъ могла бы остановиться во-время на своемъ роковомъ пути, если бы во-время протянута ей была рука умной помощи. Жалостью и скорбью сжимается сердце при видѣ многихъ честныхъ, добрыхъ и чистыхъ въ первые годы юности (таковыхъ нѣкоторыхъ мы лично знавали), ставшихъ потомъ своего рода героями, безславными, озлобленными героями трагическаго сумбура, несчастными мучениками чудовищнаго и преступнаго вздора, не знающаго инаго серьезнаго довода, кромѣ -- ultima ratio -- револьвера и кинжала! Едвали также не опаснымъ самообольщеніемъ было бы воображать, что всѣ эти разнаго рода "дѣятели" только Панургово стадо въ рукахъ ловкихъ пройдохъ, которыхъ "не наша земля выростила", -- что болѣзнь лишь заносная. Не отрицая ни участія, ни водительства заграничныхъ мастеровъ, мы думаемъ, однако, что болѣзнь -- свойства туземнаго, только выразившаяся въ чужихъ, заносныхъ формахъ; что во всякомъ случаѣ не менѣе важно уже самое предрасположеніе въ болѣзни, которое дало ей проявиться съ такою силой, -- то удобство почвы, которое нашли для себя заграничные агитаторы. Во 2 No "Руси" мы уже коснулись этого явленія мимоходомъ. Признавая, что отрицаніе народности есть отрицаніе самаго начала жизни, какъ бы устраненіе или притупленіе жизненнаго нерва всего общественнаго организма, мы выразили мнѣніе, что создавшаяся на такомъ отрицаніи наша современная дѣйствительность не способна внушать ни вѣры, ни любви, а потому не могла и выработать къ себѣ другаго отношенія, кромѣ отрицательнаго. Но, прибавили мы, "жить отрицаніемъ жизни безъ положительныхъ идеаловъ, безъ положительной цѣли, нельзя безнаказанно ни для человѣка, ни для общества. А мы такъ живемъ! Какъ больной, мечется общество во всѣ стороны и ищетъ исхода". И въ то время, какъ большинство интеллигенціи успокоивается на идеалахъ выписныхъ, иностранныхъ (въ своей странѣ положительныхъ), -- другая часть ея, "въ тупомъ отчаяніи, самоубійственно пресыщается лишь отрицаніемъ отрицанія" безъ иного положительнаго вывода, кромѣ, разумѣется, разрушенія... Какъ бы въ отвѣтъ на наши слова прислана намъ, неизвѣстно отъ кого, брошюра съ надписью "для отзыва" и подъ заглавіемъ: "Къ исторіи русскаго нигилизма". Эта брошюра достойна замѣчанія уже потому, что печатана въ Кишиневѣ, цензурована въ Одессѣ, а продается, какъ значится на оберткѣ, въ одномъ изъ книжныхъ магазиновъ Петербурга. Но она достойна вниманія и по своему содержанію. Нельзя не порадоваться самою серьезною, искреннею радостью, что шире и шире раздвигаются предѣлы печатнаго слова; что начинаетъ наконецъ, понемногу, исчезать та, по выраженію нашего извѣстнаго сатирика, ловкая "рабья манера", къ которой по необходимости прибѣгали Русскіе публицисты при изложеніи своихъ мыслей и которая такъ оскорбительна для нравственнаго достоинства писателя.... Нѣтъ, пусть не пугаются свободной печати! Ея неудобства перевѣшиваются выгодами, такими невѣсомыми нравственными выгодами, которыхъ не въ силахъ даровать никакое иное "мѣропріятіе". Дайте, наконецъ, возможность стать честнымъ Русскому печатному слову! Вѣдь честность именно честности-то и недостаетъ нашей общественной жизни.... Стѣсненія печати заграждаютъ уста только честнымъ писателямъ, но никогда не останавливали и не остановятъ лукаваго слова, -- напротивъ, только придаютъ ему фальшивую цѣнность запрещеннаго плода или контрабанды. Отнимите же у него эту мнимую цѣнность. Искусная междустрочная и подпольная проповѣдь лживыхъ и вредныхъ ученій совершалась безпрепятственно на нашихъ глазахъ многіе годы, свободно вкрадываясь въ умы, огражденная отъ всякаго гласнаго прямаго отпора. Но и прямой гласный отпоръ вполнѣ дѣйствителенъ только тогда, когда противникъ вашъ можетъ не прятаться, а идетъ на васъ прямо, не крадучись... Нечего много и толковать о мѣрахъ противъ наглыхъ преступныхъ злоупотребленій печати. Эти мѣры всегда подъ рукою у власти; спасительнѣе, нужнѣе ихъ въ настоящее время расширеніе свободы для всякаго добросовѣстнаго ума, какъ бы ни заблуждался онъ, для всякихъ добросовѣстныхъ мнѣній, для всякихъ честныхъ ошибокъ: пусть заблужденія и самообманъ вступятъ съ истиной въ открытую свободную борьбу. "Когда -- говоритъ Хомяковъ -- по милости строгой цензуры, вся словесность бываетъ наводнена выраженіями низкой лести и явнаго лицемѣрія въ отношеніи политическомъ и религіозномъ, честное слово молчитъ, чтобъ не мѣшаться въ этотъ отвратительный хоръ или не сдѣлаться предметомъ подозрѣнія по своей прямодушной рѣзкости, -- и лучшіе дѣятели отходятъ отъ дѣла"... Читатели извинятъ намъ это отступленіе. Мы не можемъ не привѣтствовать въ появленіи этой дозволенной цензурою брошюры, открывающейся возможности подойти къ самому существенному явленію нашей современной жизни прямѣе и ближе.
Неизвѣстный гадатель брошюры объясняетъ въ предисловіи, что она содержитъ въ себѣ разборъ извѣстной повѣсти Тургенева "Отцы и Дѣти", написанный при самомъ ея появленіи какимъ-то покойнымъ пріятелемъ, въ видѣ отвѣта на вопросы, возбужденные нѣкіимъ H. T., нынѣ также умершимъ. Вымышлено ли или нѣтъ это объясненіе, для насъ безразлично. Несомнѣнно одно, что разборъ повѣсти написанъ человѣкомъ умнымъ и многосторонне образованнымъ, и хотя и въ 60-хъ годахъ, можетъ быть и позднѣе, но именно "человѣкомъ сороковыхъ годовъ". Такъ и вѣетъ отъ нея благороднымъ "западникомъ" стараго типа, вскормленнымъ немножко философіей и больше всего эстетикой, -- этимъ, своего рода, "отцомъ", ставшимъ лицомъ въ лицу съ своимъ собственнымъ "дѣтищемъ". Впрочемъ, за "отца" онъ себя не признаетъ, а только за "предшественника", предоставляя званіе "отцовъ" только тѣмъ, которыхъ величаетъ таковыми и Тургеневъ, т. е. людямъ "загнившимъ", примирившимся съ современною жизненною обстановкой. Базарову, т. е. "дѣтямъ", онъ, конечно, не сочувствуетъ и не можетъ сочувствовать, потому что они "не вѣрятъ идеямъ", или, какъ выражается онъ въ другомъ мѣстѣ нѣсколько фигурно, потому что "науки, искусства -- священныя скиніи, въ которыхъ человѣчество хранитъ просвѣтленные облики своихъ созданій", -- вмѣстѣ съ "любовью, честью, справедливостью" для нихъ не существуютъ. Тѣмъ не менѣе, признавая историческую законнорожденность "дѣтей" (только не отъ себя), отдавая имъ во многихъ отношеніяхъ предпочтеніе предъ слабыми волею, "придавленными учителями" или предшественниками, авторъ, въ мрачномъ паѳосѣ, заканчиваетъ брошюру такими словами: "поколѣніе "дѣтей" восходитъ на царство; никто не отниметъ у него законнаго наслѣдія; страхъ смерти не остановитъ его: оно умѣетъ умирать, какъ умеръ Базаровъ, какъ умеръ Рудинъ".
Не останавливаясь на выраженной при этомъ авторомъ надеждѣ, что "безхитростный поэтъ (т. е. Тургеневъ) не станетъ въ ряды льстецовъ новаго властелина", -- замѣтимъ, что весь разборъ, по объясненію самого издателя, написанъ на Дантовскую извѣстную тему о частичкѣ свѣта, завравшейся въ тюрьму. "Свѣтъ закрался" -- говоритъ издатель словами одного романиста -- "но что онъ освѣтилъ?.. Поздно: все умерло -- сила, доблесть, любовь... Оставьте надежду: тюрьма безвыходная..."
Къ такому безотрадному выводу непремѣнно и долженъ придти всякій Русскій Европеецъ, у котораго "сила, доблесть, любовь" коренятся въ какой-то фантастической или отвлеченной почвѣ, и являются безсодержательными, -- какъ понятія и какъ чувства. Это отчасти подтверждается и самымъ авторомъ брошюры, какъ увидятъ читатели ниже; но отвлеченность и безсодержательность объясняются имъ -- по нашему мнѣнію совершенно односторонне и недостаточно -- тѣмъ, что "механизмъ нашей общественной жизни принималъ въ себя все, кромѣ развитаго ума и гражданской честности", что масса способныхъ умственныхъ силъ, постоянно выпускаемыхъ нашими университетами, "насильно вытѣснялась изъ практической дѣятельности и не находила себѣ мѣста въ этомъ механизмѣ". Авторъ полагаетъ даже, что еслибы поколѣніе Базарова не встрѣчало на всѣхъ путяхъ дѣятельности "мертвящаго вліянія общихъ основъ господствующаго порядка вещей", то "большая доля силъ новаго поколѣнія пошла бы на кропотливую работу практической жизни, которая не замедлила бы сообщить незамѣтно частичку своего консервативнаго характера и самымъ рьянымъ радикаламъ".-- Въ этомъ есть своя доля справедливости, но причины зла не внѣшнія только, а лежатъ гораздо глубже, -- тѣмъ болѣе, что указанныя авторомъ причина одинаковы для всѣхъ поколѣній, а для позднѣйшихъ-то именно и ослаблены значительно въ своемъ дѣйствіи. Есть много " кропотливой работы практической жизни", исполненіе которой невозбранно было и остается доступнымъ и развитому уму и гражданской честности, но которая, однакожъ, ее привлекаетъ къ себѣ работниковъ, по самой своей скромности и кропотливости; да и работники зачастую оказываются непригодными, потому что подступаютъ въ работѣ съ гордостью знанія и совершеннымъ неразумѣніемъ Русской народной жизни... Но иного вѣрнаго и еще болѣе интереснаго представляютъ слѣдующія строки:
"Сверстники Базарова застали своихъ предшественниковъ за исполненіемъ программы -- громадной по объему, проникавшей во всѣ тайники самой задушевной жизни Русскаго человѣка. Все въ ней представлялось гнилымъ, проникнутымъ отравою разлагавшагося трупа. Поневолѣ они (сверстники Базарова) должны были наполнить свою программу однимъ отрицаніемъ, и на это отрицаніе, подъ страхомъ удержать малѣйшую частичку отвратительнаго яда, пошли всѣ силы новаго поколѣнія. Напрасно Кирсановъ будетъ укорять его, что оно все разрушаетъ, доказывать, что "надобно же и строить". Оно отвѣтитъ ему словами Базарова: "это уже не наше дѣло, сперва надобно мѣсто разчистить". Не удивляйтесь, если новое поколѣніе примется за свое дѣло съ самоувѣренностью, доходящею до наглости... Прошла пора Гегелеевкаго панлогизма, превращенія всего въ разумъ и слова, наступило время Шопенгауеровскаго царства воли. Не разсужденія противопоставятъ "дѣти" волѣ "отцовъ", но свою собственную волю, прежде даже нежели она успѣетъ сдѣлаться разумною"...
Говоря затѣмъ объ общемъ характерѣ Русскаго образованія, авторъ прибавляетъ:
"Только какъ исключеніе, и то большею частью въ самыхъ богатыхъ фамиліяхъ, можно встрѣтить въ Западной Европѣ молодыхъ людей, которые бы посвятили 10 лѣтъ и болѣе жизни на образованіе, отвлеченное отъ всякихъ утилитарныхъ соображеній. Остальные всѣ, учась, имѣютъ прежде всего въ виду пріобрѣтеніе средствъ, упрочить самостоятельность не столько интеллектуальной, сколько матеріальной стороны всей жизни. У насъ совсѣмъ наоборотъ. Бѣднякъ, которому, по выходѣ изъ университета, некуда будетъ приклонить голову, проводитъ время своего научнаго образованія точно такъ, какъ сынъ какого-нибудь милліонера, которому приготовлено все для независимаго ни отъ кого примѣненія выработанныхъ идей къ жизни (?). Такой искренней, безразсчетно свободной, чуждой всякихъ личныхъ соображеній -- мысли, какъ она бываетъ у Русскаго юношества, не встрѣтишь легко на Западѣ Европы, гдѣ механизмъ общественной жизни требуетъ и потребляетъ столько умственныхъ силъ".
Авторъ и не подозрѣваетъ, какъ онъ обезцѣниваетъ, имъ же такъ высоко превознесенное, значеніе протеста и отрицанія въ молодомъ поколѣніи. Выходитъ, что главною виною всему -- умственный пролетаріатъ, не находящій себѣ удобной возможности "упрочить самостоятельность матеріальной своей жизни". Въ Англіи, говоритъ онъ въ другомъ мѣстѣ, умственныя силы находятъ каждая "ожидающія ихъ спеціальности и болѣе или менѣе потребляются ими, а у насъ было совершенно наоборотъ". Замѣчаніе это вѣрно и многое объясняетъ, но при чемъ же тутъ "Дантовская тема", "сила, доблесть, любовь"... и пр., и пр., и пр.? Пойдемъ далѣе: