Звал в Россию. Тут писателю помирать, а в России -- от Вержболова до Москвы -- готовый роман. Но упреждал честно: многого там не понять тем, кто не шел в ногу, а и поймет -- донести трудно.
-- Мы и я, я и мы -- а не я и они, я и он -- она: новая тема. Песни метельные, метель бунтовщическая -- содержание. Изба без "кумпола" -- печь писательская, от которой пляшут по околицам до барских усадеб. Не расскажешь всего о том, как ожили сказки, приметы, поверья.
-- А в России идет новый период в литературе -- мужицкий. С мужицкой формой и содержанием, ибо "русская революция первым делом была революцией национальной и сняла "кумпол" с той "Академии- де-Сианс", которая была поставлена причетниками" {Не совсем точная цитата из статьи Б. А. Пильняка "Заказ наш", помещенной в журнале "Новая русская книга" -- 1922, No 2.}.
-- В Москве две литературы: молодая поросль от литературы старой, литературщинная поросль, тринадцать школ (имажинисты, презентисты, ничевоки и пр. и пр.), писательское мастерство, форма -- отлично, а сказать нечего, в двадцать лет рамоли, мышиные жеребчики, губы помадят и похабят.-- Этим умирать. И другая поросль -- без школ всяких, в лаптях, лаптем пишут, а фактура, а содержание -- верстой, как аршином, откладывают, кроят революцию и Россию -- новые закройщики.
Но я не верил ни одному его слову. Нет, не действие, не напряжение творческого начала несет она, эта посконная пестрядь молодой русской литературы, бьющая из лесов и первобытных пещер, куда революция загнала жизнь. В той жизни не осталось ни сумерек, ни полутени, ни -- плохое это слово -- нюанса. Ночь идет за днем. Удар топора нужнее скользкого касания резца. Маки в поле -- досадны: портят рожь. Над всем этим оголенным, раздетым до основного хребта бытом заправляет отчаяние, и ему служит живая тупь незастроенных русских степей, а не новой правде, потому что никакой новой правды нет! И где ж отыскать ее, если ни война, поднявшая поля к национальному подвигу, ни революция, погрозившая разгадкой человеческого счастья и справедливости, не только не отыскали ее, но даже стронуть не могли с места застывшую каменную глыбу? Свист революции -- тоска, ее кровь -- отчаяние, ее достижение -- уход к 17-му веку, в лес, в пещеру, к лопате и дубине на голову женщины.
И тогда не державный ход носителей новой, мужицкой правды (в который раз в русской литературе!) слышится в этой новой поступи по неприбранным, звонким от безлюдья полям, а долгий одинокий крик по ночи, колотящийся о землю в предчувствии смерти своей, долгий одинокий крик человека, зовущего жизнь вернуться и зацветить поля овсами и пшеницей, одеть оголенные души, познать радость -- пусть маленькую, как свеча, но необходимую (ф. 2524, оп. 1, ед. хр. 60, л. 26--31).