-- Во, во... верно... Чи не видали, добры люди, воров-острожников? Ему голову отрубят, на кол посадят... Дивитесь, люди, на поучение, щоб...

-- Щоб не спал с чужими жинками? -- вырвался из толпы насмешливый голос, и кругом захохотали.

-- Дывысь, Гарпына, Оксанка!

Хустки сдвинулись плотнее.

Из хаты Коваля выскочила Оксана. На ней не было теперь ни ее нарядных монистов, ни нарядной корсетки, не было Даже хустки и, к стыду баб, простоволосая, даже растрепанная, она побежала вдоль тына, за стражею.

Коваль запер ее дома; она выскочила в окно. Соседи слышали, как она выла на лавке все утро, когда муж ей похвастался, что "собачий царевич посажен на цепь и будет отправлен в Москву". Она билась головою на лавке и рвала на себе волосы, и причитала, и проклинала свою горькую долю.

Оксана во всем теперь винила себя. Ей казалось, что, благодаря ее ядовитому языку, Коваль открыл про царские знаки кошевому и московским послам, что, благодаря ее ядовитому языку, теперь слетит буйная голова Симеона.

Она забыла все свои честолюбивые замыслы, свою жадную погоню за богатством, властью, почетом; ей было решительно все равно, царевич ли он, или нищий. Разом встали в душе его пылкие ласки, его горячий молодой голос:

-- Оксана... Ксюша... разлапушка... королевна... люблю... люблю как!

И тело, гибкое, стройное, как молодой дубок, смуглое тело...