Это авторское предпослание или предостережение, весьма вредит повести, так как сразу разрушает под нею фундамент бытовой действительности. И без того уже хлыстовщина, на близость которой с "голубями" намекает г. Андрей Белый,-- вопрос темный, дело неизученное. Все ее художественные изображения до сих пор глухи, догадочны, поверхностны, недомолвочны,-- смесь полицейского протокола с бабьей сказкой и трактирного анекдота с лирикой псалмов. Единственный веский интерес этих изображений -- в тех религиозно-бытовых картинах и подробностях, материалах к наведению, о которых автор, совмещая в себе тогда художника и историка, вправе сказать: так было, это видели, тому имеются такие-то и такие-то свидетельства и доказательства, это -- прочный фактический фундамент; попробуем выстроить на нем, по вероятности, свое догадочное здание.

Г-н Андрей Белый сразу отрекается от сектантской действительности и обещает писать сектантскую небылицу в лицах. Это сразу же обращает "Серебряного голубя" в родню проповеди того католического патера, который, уж очень растрогав прихожан картиною страданий какого-то мученика, затем успокаивал слушателей:

-- Не рыдайте, дети мои! Быть может, это было уж и не так страшно, как я вам рассказывал, я даже уверен, что не так страшно. А очень может быть даже, что этого и вовсе не было!

И вот какие глубины страстей ни открывает нам затем г. Андрей Белый, читатель никак уж не может отделаться от первого впечатления: "А очень может быть, что этого и вовсе не было?"

Что же было? Был лукавый каприз талантливого писателя, с большим, хотя весьма искусственным, книгами, а не жизнью созданным словарем, сочинить от себя новый хлыстовский толк, ибо -- "хлыстовство, как один из ферментов религиозного брожения, неадекватно существующим кристаллизованным формам у хлыстов", а следовательно кристаллизуй формы эти и впредь сколько влезет по вольности дворянства и правам licentia poetica.

Свой опыт новой хлыстовской кристаллизации г. Андрей Белый считает "вполне реальным". Возможно ли реальное изображение небылицы в лицах? Очень возможно. Примеры тому -- Эдгар По, Мопассан, Бальзак, многие страницы Гоголя, Достоевского. Но условиями такого реально-фантастического творчества, необходимыми гораздо более даже чернил, пера и бумаги, являются две силы, к сожалению, мало ведомые г. Андрею Белому: совершенное практическое знание предметов, которые подсказывают автору его иллюзорную мороку, и совершенное проникновение автора иллюзией так, чтобы она вошла в плоть и кровь его и живою бы кровью с читателем заговорила. Если же в авторе живой крови нет и приходится фальсифицировать ее клюквенным морсом, то и иллюзия не достигнет искренности, составляющей душу и суть художественного реализма. Она сложит лишь более или менее замысловатое литературное упражнение в более или менее искусно сочиненных сценах и подобранных словах и, хотя иногда может очаровать податливого читателя внешним эффектом своим, но -- неумолимый голос правды никогда не позволит вам забыть:

-- А, может быть, этого никогда не было?

Чтобы опровергнуть этот неприятный голос, писатели, вынужденные подменять кровь сердца клюквенным морсом, обыкновенно начинают скептически относиться к самостоятельным средствам своего таланта и ищут поддержки им в сознательной подражательности, облагороженной в наши дни льстивым псевдонимом "стилизации". Стараются, по возможности, близко подражать какому-либо писателю, в котором кипящая сила крови была настолько ярка и несомненна, что, схватив внешность ее проявлений, уже ею одною можно ослепить умы не весьма разборчивого и чуткого большинства, а иногда, пожалуй, и себя самого. В "Серебряном голубе" г. Андрей Белый -- постоянный, неутомимый, многосторонний отражатель и подражатель. Сейчас он -- Кохановская, сейчас -- Левитов, тут -- Достоевский, здесь -- и больше, и чаще всего -- Гоголь. Г-н Андрей Белый -- писатель опытный и способный, с литературным слухом: лишь бы над ухом камертон внятно звякнул, а петь он будет аккурат в надлежащем тоне, редко фальшивя, и без чрезмерных детонировок. Поэтому его подражания и отражения часто очень похожи, близки и ловко пригнаны, но собственное лицо автора ими совершенно заслонено. Приведенная выше смешная фраза, что "хлыстовство, как один из ферментов религиозного брожения, неадекватно существующим кристаллизованным формам", является одним из немногих образцов, показывающих нам, как теперь выражается "по-русски" г. Андрей Белый, когда он самостоятельно и всерьез мыслит. В повести же -- сплошь литературный маскарад и писательские Святки!

Как все внешние подражатели, г. Андрей Белый достигает сходства тем не хитрым способом, что схватывает наиболее резкие, угловатые черты своих оригиналов, и, копируя их недостатки, вызывает в читателе негативом своим дополняющее воспоминание соображение о позитиве. Читая первую главу "Серебряного голубя",-- "Село Целебеево",-- не раз улыбнешься: "Фу ты, черт возьми! Вот так -- "под орех"! Гоголь! Настоящий Гоголь! Так словом-то и вьется, так и плетет кружева, и фертом ходит, и заигрывает, и козыряет юмором, и метафоры, и отступления к читателю, и гиперболы, и уподобления, и сантиментальное воркование, и дидактический пафос... ну, Гоголь же; как есть, живой Гоголь!"

Но в то же время почему-то вам неловко и стыдно за этого "живого Гоголя". То и дело кажется, будто г. Андрей Белый, парадно одевшись в Гоголев мундир, задался хитрою заднею целью доказать, что г. В. Брюсов был совершенно прав, когда в своем "Испепеленном" сурово пытался снять с Гоголя лавровый венец его. Решительно все неприятные, коробящие, отрицательные черты, вся изнанка Гоголя -- все чрезмерности его лирического красноречия, весь дурной тон его риторики, все безвкусие его дидактики, вся вычурность и приподнятость его торжественных описаний -- все это у г. Андрея Белого налицо и полностью. Но, увы! тем -- на изнанке -- и кончается сходство. Загримироваться Гоголем смог,-- подарить нам не то что нового Чичикова, Манилова, Хлестакова, Городничего, а хоть малюсенький "перл создания" уровня Держиморды какого-нибудь либо приказчика маниловского,-- не осилил. Торчит длинный Гоголев нос, висят Гоголевы волосы, видна Гоголева золотуха, но не работает Гоголев мозг, не греет Гоголева душа. И чувствуем мы себя в "Серебряном голубе" не в жизни, но в паноптикуме. И отношение -- не как к жизни, но -- как к восковым фигурам паноптикума: "Ловко, да -- ненастоящее!" Когда Гоголь, уже разрушив талант свой, клонился к мистическому безумию и вздумал отрицать реальную типичность "Ревизора" и истолковывать его в символ, Щепкин резко протестовал -- крикнул ему, автору, в письме: "Неправда! это было!.. когда я умру, хоть козлов из Городничего и Земляники делайте, а пока жив, не позволю: они -- наши, они -- типы, они -- живые люди". Когда г. Андрей Белый, наоборот, пытается уверить нас, что его вытканные "под Гоголя" узоры "вполне реальны", читатель пожимает плечами.