В Европе сапожник, чтоб барином стать,
Бунтует -- понятное дело.
У нас революцию сделала знать.
В сапожники, что ль, захотела?
Гениальная прозорливость графа Л.Н. Толстого -- одного из первых на Руси -- постигла сквозь такие и сочувственные, и враждебные недоумения истинную подкладку дела. Роман "Декабристы" был начат молодым Толстым и брошен. Почему? Вовсе не по нецензурности сюжета, как думают. Декабрьское дело носило отражения -- и очень подробные -- во многих произведениях русской художественной литературы. Для примера назову хоть "Записки Сергея Чалыгина" Я.П. Полонского. Да и некрасовские "Русские женщины" современны "Войне и миру". Декабрьское дело в шестидесятых годах оставалось запретным, скорее, для исторического исследования, чем для беллетристического изображения. Я говорил уже, что в этом отказе от сюжета, быть может, сыграла некоторую роль общественная осторожность автора, тогда еще не столь бесстрашного в плавании против течения, как впоследствии. Но не одна же она -- причиною и не главною же из причин. Нет, причина иная -- более глубокая и не внешняя, а внутренняя. Просто Толстой всю жизнь свою не любил говорить о ветвях и листьях, когда не познал еще корней, а, пробираясь к корням своего сюжета, к источникам декабрьского дела, он уперся в великую эпопею 1812 года, и она захватила его, увлекла; и -- вместо "Декабристов" мы получили "Войну и мир", огромное и великое предисловие к "Декабристам". Записки Волконского часто похожи на фактический и идейный конспект к "Войне и миру". Сходство мысли, чувств, настроений у действительных героев Волконского с таковыми же у вымышленных силою художественной интуиции героев Толстого часто почти чудесно. Для образца укажу хотя бы на следующую сцену Волконского, совсем юного офицера, во время Пултусского сражения: "Когда я в раздумье ехал туда, где начинались пушечные и ружейные выстрелы, я встретил незнакомого даже мне Остермана, который спросил у меня: "Кто ты?" Я ему отвечал: Волконский. "Какого ты Волконского сын?" -- Князя Григорья Семеновича.-- "А при ком ты здесь?" -- При фельдмаршале.-- "Так ты без места теперь?" -- Ищу его.-- "Так будь при мне: я начал мою службу при твоем отце, ты начнешь ее при мне".-- Эту встречу и теперь оценяю. Начать боевую жизнь при Остермане -- это искус (noviciat) не пустой.-- Кто не вспомнит, кто не узнает в эпизоде этом рыцарских блужданий Николая Ростова по полю битвы при Аустерлице, его встречу с Багратионом и Долгоруковым, случайное ординарство его при первом" и т.д.
Отношение самого Льва Николаевича Толстого к неоднократно возбуждавшемуся вопросу, поскольку "Войну и мир" следует понимать летописью и портретною галереею действительно живших людей и бывших происшествий, было разное в разные времена его жизни. Я думаю, что можно не считаться с его прежними отрицаниями такой портретности и поставить их всецело на счет условных светских отношений, которыми стесняться "Толстой до 1882 года" тогда еще не разучился и во имя которых он не решился обидеть многих потомков признанием, что Долохов, Курагин, Друбецкой -- живые портреты их предков: дедов и отцов. В настоящее время,-- и очень недавно -- воскресла от долгого забвения статья "Русского архива", где Толстой портретность "Войны и мира" признает; соглашался он с нею и в некоторых, оглашенных собеседниками яснополянских interview's {Интервью (англ.).}.
Как бы то ни было, и в "Войне и мире", и в "Записках Волконского" вы страница за страницею чувствуете точнейшее единство настроения: как накопляется нравственное недовольство русского общества самим собою; как бессильны разрядить эту тучу даже страшные громы Отечественной войны; как чувство протеста делается господствующим, непременным, требовательным в обществе... И, в конце концов, во власти чувства этого очутился даже тот, в чьей личности протест видел своего прямого врага, несчастный счастливец, император Александр Павлович. Из записок Волконского выясняется лишний раз, что Александр I прекрасно знал о заговоре Южного общества гораздо раньше пресловутой истории с доносом Шервуда Верного. На одном смотру Второй армии в 1823 году государь лично сказал Волконскому, который был одним из деятельнейших агентов революционной организации: "Я очень доволен вашей бригадой; Азовский полк -- из лучших полков моей армии, Днепровский немного отстал, но видны и в нем следы ваших трудов. И, по-моему, гораздо для вас выгоднее будет продолжать оные, а не заниматься управлением моей Империи, в чем вы, извините меня, и толку не имеете".
И это была не угроза, но лишь предостерегательный намек. Доносы, полученные Александром в Таганроге, остались без движения. Известны многозначительные слова императора Васильчикову в ответ на донос о политическом заговор 1821 года: "Я разделял и поощрял эти иллюзии и заблуждения; не мне подобает карать". Да не только разделял и поощрял, а непосредственно и властно проводил в жизнь. Государь, который в начале правления пришел в гнев из-за выражения в манифесте "нашему сенату" и указал звать сенат правительствующим, конечно, был конституционалистом не меньше Тургенева. А вспомним, как с обычною чуткостью своею к историческим настроениям описывает Л.Н. Толстой впечатления петербургского общества от речи Александра I в 1810 году при открытии Государственного совета. "Бицкий озабоченно, едва успев снять шляпу, вбежал к князю Андрею и тотчас же начал говорить. Он только что узнал подробности заседания... и с восторгом рассказывал о том. Речь государя была необычайна. Это была одна из тех речей, которые произносятся только конституционными монархами. Государь прямо сказал, что совет и сенат суть государственные сословия; он сказал, что правление должно иметь основанием не произвол, а твердые начала. Государь сказал, что финансы должны быть преобразованы и отчеты быть публичны, рассказывал Бицкий, ударяя на известные слова и значительно раскрывая глаза.
-- Да, нынешнее событие есть эра, величайшая эра в нашей истории,-- заключил он".
Связь с такими "новыми эрами", сознание, что он-то и есть их родоначальник, невольно должны были влиять на зыбкую душу Александра Павловича и располагать ее к широкой снисходительности. Записка Бенкендорфа от 1820 г. о тайных обществах найдена пять лет спустя, уже по смерти Александра I, в кабинете его в Царском Селе, даже без пометок. Глубокое убеждение Волконского -- что Александр I вовсе не хотел преследовать революционеров, по крайней мере, гласно. Правда, последнее условие Волконский комментирует скорее чувством гордости императора, а не тем мучительным разладом с самим собою, в котором прошли последние годы Александра Павловича. Но это мнение можно приписать и некоторому пристрастию со стороны мемуариста, той органической личной антипатии, которая несомненно существовала между ним и императором. Не гордость, а иные психологические причины парализовали наказующую волю последнего: в минуту мучительной искренности вырвалось у него к Васильчикову трагическое -- "не мне карать". Как ни изменился характер Александра I к концу царствования, как ни исказила его реакционная полоса, все же нельзя забывать, что государь был человек еще далеко не старый, почти молодой, и "сегодня" русских конституционалистов было для него -- недавнего друга Новосильцева, Чарторыжского -- не далее, как "вчера". Ведь только что в 1814 году Александр Павлович заставил "ничему не научившихся и ничего не забывших" Бурбонов дать конституционную хартию Франции, а в 1818 г. сам дал конституцию полякам, отметив это событие либеральною речью, которая всколыхнула русское общество, как прокламация реформ, и для него приготовляемых. Раздавить такое свое "вчера" грубою силою было бы для Александра Павловича видом нравственного самоубийства, которое вряд ли обошлось бы ему легко. Ходили слухи, что донос о заговоре Второй армии потряс его до решимости немедленно отречься от престола... и в это-то время застигла его в Таганроге смерть...