Лопахин, интеллигентный купец из мужиков, отлично понимает и чувствует, что в расе этой, наряду с недостатками, была своеобразная прелесть, своя поэзия, которая внятно говорит и его сердцу. Он искренно и за пустяки привязан к Раневской, гораздо лучше говорит о ней и семье ее, чем о своем деде и отце, крепостных мужиках, воспитывавших его палочным бойлом. Он искренно желает спасти красивые, но бессильные и безвольные "антики". Но -- рок, тяготеющий над Гаевыми, тяготеет и над Лопахиным: два поколения -- расы не понимают друг друга в самых простых и обыденных вещах -- словно говорят на разных языках. Больше того: между двумя сторонами живут именно расовые взаимобоязни. Почему, в самом деле, Лопахин не женился на Варе, влюбленной в него и им любимой, а удрал от нее без всякой причины, как Подколесин? Это инстинктивное бегство сильного жизнеспособного организма от организма из увядающей породы, -- боязнь заразы, умирания! Никакого взаимопонимания! Разные языки! Практический Лопахин ясно и просто указывает Раневской средство спасти свою фамилию, пожертвовав вишневым садом под дачный участок, -- Гаев брезгливо возражает: "Это какая-то чепуха!", а Раневская смеется: "Как? вырубить вишневый сад, о котором есть что-то в энциклопедическом лексиконе? Расстаться с домом, где стоит книжный шкаф, сделанный сто лет тому назад?!" И этот шкаф, в течение века служивший хранилищем сокровищ ума, вдохновляет восторженного, интеллигентного, поэтического, но уж с очень ослабленною работою задерживающих центров Леонида Гаева на целый спич, на красноречивейшие "мысли вслух", обращенные к дверцам благодетельного шкафа... Надо видеть глубокомысленный вид и слышать прочувствованный тон г. Станиславского во время спича этого! Впрочем, он то и дело, чуть тронет его мысль, впадает в спичеизлияния: ораторствует к шкафу, к природе, к старому дому... И опять надо видеть, как разнообразно слушают его, старого чудака, не то чтобы тронувшегося, но уже порядком развинченного в уме и не замечающего, как полеты его воображения переходят в слово, -- действующие лица пьесы: старик Фирс, для которого Леонид Гаев -- ребенок; Раневская и прогорелый помещик Симеонов-Пищик, для которых он -- сверстник, чудаковатый, но вполне понятный; Лопахин, для которого он -- курьез, вроде того, как Павел Кирсанов был античным курьезом для Базарова; Варя и Аня, которые дядю любят, но страдают, что он болтает -- как подсказывает их молодым сердцам инстинкт времени -- нечто лишнее и потому юродивое, смешное; лакей-хулиган Яшка, который таращит на полоумного барина наглые глаза с тем же выражением, как таращил их в Париже на восковую фигуру в музее "Grevin". Умирает дворянская обеспеченная эстетика, миросозерцавшая природу как храм! Умирает, и добродушно трунят над нею умные Лопахины, и зло издеваются глупые Яшки, и стыдятся ее, старомодной, даже те, кто сами -- плоть от плоти ее: Вари, Ани, Пети... Да и сама она, чуть повысит устарелый и робкий свой голос, сейчас же спохватится, что -- "не то, не ко времени!", "молчи, недотепа!". Спохватится и скроет пафос под привычным, напускным буффонством: "Режу среднего в лузу... па!"

Ибо -- увы! -- этот эстетик, благоговеющий пред столетними заслугами книжного шкафа, этот жрец в храме природы, всю жизнь свою убил на биллиардную игру, а состояние проел на леденцах... Бывает! Я знал одного, с которого Гаев -- точно живая копия: тот пропил миллионы на зельтерской воде... То есть -- что, вероятно, и с Гаевым было: он-то пил зельтерскую воду, а миллионы за него прожили другие.

"Природа -- не храм, природа -- мастерская, и человек в ней работник!" -- говорил Базаров, сменник поколения Кирсановых. Того же убеждения -- Лопахин, сменник Гаевых. Повторяю: не надо считать его грубым хищником, рвачом и работником на собственную свою утробу. И он, по-своему, мечтатель, и у него пред глазами вертится свой заманчивый -- не эгоистический, но общественный идеал. Хозяйственная идея разбить огромный вишневый сад на дачные участки превращается у него из первоначального практического искательства возможно большей ренты в мечту о своего рода мелкой земской единице, о будущем дачнике-фермере, о новом земледельческом сословии, которое будет со временем большая сила. Лопахин не грабитель земляной, не хищник-эксплуататор дворянской нищеты вроде щедринских Колупаева с Разуваевым. Он -- работник с идеей и сам мечтатель, в своем роде -- даже мечтатель, которого одергивают (в последнем действии "вечный студент", идеалист Петя), одергивают не хуже, чем увлекающегося своими фантастическими спичами Леонида Гаева. Лопахин -- выразитель нового буржуазного строя и не с дурной, не с "злодейской", но с лучшей его стороны. Из умирающей, дворянской породы он выбрал любить и уважать тоже лучшую сторону ее и поддерживал друзей, пока мог, а "победил" с тоскою, с надрывом победил; ни малейшего восторга не звучит в его унылом победном вопле: "Музыка, играй!.. Новый помещик идет... Я здесь хозяин!.."

В Италии я знал инженера-стихотворца, который делал изыскания для железной дороги от Салерно на Амальфи. Он чуть не со слезами на глазах говорил о том, как полотно дороги испортит романтическую красоту местности, но... изыскания производил усердно и добросовестно и с удовольствием смаковал выгоды, за то предвкушаемые. Я вспомнил этого инженера, когда Лопахин чуть не плакал, разрушив вишневый сад и счастье Гаева. Не он рушит -- время рушит. Время, в которое воплощается слепой, неумолимый рок. "Вишневый сад" Чехова -- античная трагедия рока, вставленная в рамки современной комедии. И -- кончается ли в пьесе работа рока с победою Лопахина и уничтожением старых Гаевых? Конечно, нет. Потому что не кончается и время. Только пересыпались камешки в калейдоскопе. Сидели на сем счастливом месте энтузиасты красот вишневого сада, теперь пришел энтузиаст пользы дачных участков, а впереди уже стоит сменник и ему -- "вечный студент" Петя, не то толстовец, не то кандидат в "Проблемы идеализма": энтузиаст еще бродящей, не выношенной мысли, идеала грядущих поколений, для чьего отвлеченного порыва ничтожны и дворянская эстетика вишневого сада, и буржуазная лаборатория дачных участков. О победитель Лопахин! Ты раздавил обреченную гибели расу, но из праха ее уже народилось поколение, которое таким же роковым законом зачеркнет тебя, как ты зачеркнул их. Гибель вишневого сада -- поражение и смерть Раневской, Леонида Гаева, старого Фирса, но для молодежи -- для "вечного студента" Пети, для Ани Раевской -- она лишь конечная разделка с одряхлевшим и ненужным прошлым и вступление в новую жизнь. Как бодро прыгают они на пороге этой новой жизни, как смело и решительно, с какою радостью отречения кидаются в ее таинственную глубину! Бросили на узловой станции скучный багаж и помчались вперед налегке: только мозги в голове работают вовсю да сердце отважно бьется!

"Вишневый сад" не был еще написан, когда Репин выставил свой "Какой простор!". Картина эта многим показалась мистификацией, так темен для массы показался ее символ... Подите смотреть "Вишневый сад" -- в Пете и Ане вы увидите знакомую пару: это -- те самые студент с курсисткою, что на репинской картине -- против ветра -- бегут по камушкам обнаженного дна навстречу наплывающей волне... Бегут и поют сквозь шум прибоя вещий гимн о Соколе:

Безумству храбрых поем мы песню!

Безумству храбрых поем мы славу!

Безумство храбрых есть мудрость жизни!

Аня и Петя -- пара картины "Какой простор!" -- чеховская "Чайка" и "Буревестник, черной молнии подобный..." Нарождается "новая жизнь", сияет и зовет новым светом... Какая она, эта жизнь? Чехов не ответил: как почти всегда, он лишь mortuos plangit {Мертвых оплакиваю (лат.). }. Но вступает молодежь в "новую жизнь" гордо и без оглядок: ан не надо вишневого сада, -- отплакала она уже по нем свои девичьи слезы! Пете не надо услуг буржуа Лопахина и толстого его бумажника: он смеется над деньгами... Чайка и Буревестник -- нищие и свободные -- встрепенулись и с криком взвились в воздухе... Счастливый путь! Летите -- и да хранит вас Бог, племя младое, незнакомое! храни Бог цветы, которые распустятся на старых могилах!

Апрель 1904