Еще в некрологе Антона Павловича случилось мне указать, что многие, казалось бы, совсем не глупые и довольно чуткие люди, которым было несчастье познакомиться с Антоном Павловичем в этаком вот периоде молчальничества, когда из него каждое слово хоть клещами тяни,-- выносили из свиданий с ним впечатления весьма недоумелые, и неоднократно в девяностых годах приходилось слышать даже такое, например, милое рассуждение:
-- Ум и дарование совсем не одно и то же... Вот, например, Чехов. Талант, а глуп. Пожалуйста, не защищайте! Я лично с ним знакома и два раза обедала с ним в Ялте. Оба раза он глубокомысленно промолчал три часа, не улыбнувшись, отвечал -- "да" и "нет", уклонялся от интереснейших вопросов, и единственная самостоятельная фраза, которую мы от него слышали: "Если можно, то я попросил бы не кофе, но чаю..."
Это из подлинного разговора с женщиною, повторяю, далеко не глупою, развитою, причастною к литературе. Да что -- частные случаи! Замкнутость Антона Павловича сделала, что о нем установился почти общий предрассудок, будто он был человек, безразличный в политическом и социальном отношении,-- "без образа мыслей". Это -- Чехов-то! Лишь на пятом году после смерти некоторые воспоминания (напр<имер>, Елпатьевского) и переписка разрушили эту неумную догадку крикливого российского легкомыслия, для которого политичны только громкие шумы пустых бочек.
Глубоко интимный человек был Антон Павлович. Медленно и осторожно допускал он ближнего своего в святыню своего гения. Вот уж в чью душу никак нельзя было, что называется, влезть в калошах. Осторожность, конечно, осложнялась еще боязнью утомления людьми, обусловленною тяжелым хроническим недугом. Чуждый хвастовства и показности, безвывесочный и безвыставочный, Чехов -- "живой дом великого таланта" -- напоминал собою один из тех странных, скрытно-замкнутых домов, что видишь в слободах, населенных сектантами, если даже не гонимыми, то и не весьма терпимыми. Дом -- как будто обыкновенный, серый, зауряд обывательский; ничего особенного -- вот сени, вот горница, вот кухня,-- все, как у всех добрых мещан. Но за стеною где-то -- тайна: моленная и в ней радение,-- и вот туда-то, в святыню-то хозяйскую, без воли хозяина чужому ни за что не попасть, разве что весь дом по бревну размечешь. А когда позовет хозяин, покажет и войдешь,-- хорошо там, умиленно и свято, тепло и чисто на душе.
* * *
Великий знаток женской души, психолог-атомист, интимнейший друг русской женщины, Антон Павлович Чехов в жизни многим казался грубым в своих личных откровенно-материальных взглядах на женщину. Многим -- Аркадиям Николаевичам Кирсановым, любителям "говорить красиво". Действительно, сам Чехов по этой части иногда произносил слова весьма резкие и совершенно лишенные "условных лжей". Медик и физиолог, внук Базарова, сидел в нем крепко и не допускал самообманов. Человек вполне достоверный, личный и литературный друг А.П. Чехова, рассказывал мне, что однажды в его присутствии, когда некий несчастный муж жаловался Антону Павловичу на ссоры свои с женою и спрашивал совета, как спасти готовый рухнуть брак,-- Чехов долго и участливо допрашивал этого горемыку обо всех тайных подробностях его супружеской жизни, а потом, присев к столу, написал рецепт какого-то средства, укрепляющего половую энергию:
-- Попробуйте-ка вот это!
Поэтому искусственно изощренные и утонченные в амурах души, болтающие вообразигельницы любовных отвлеченностей, флертистки с головным развратом, специалистки любовных грез, иллюзионистки пола, мнимые идеалистки с разговорчивыми вожделениями без удовлетворений и прочие женские чуда декаданса, качающиеся между мистицизмом и чувственностью, не имели над Чеховым никакой нравственной власти. В холостое время свое Антон Павлович проходил сквозь кривляющийся мир их лишь как внимательный врач-ординатор -- сквозь палату No 6. Этот мирок полубезумных-полушельм наслушался от него немало горьких правд, острых словечек и эпиграмм в прозе. И, крепко выстеганный Чеховым, не простил Чехову, что тот видел его насквозь. Именно оттуда выходили рои московских сплетен о Чехове, которые до сих пор не вполне улеглись, судя по некоторым эпизодам в патологической статье г. Ежова. В 1895 году московская сплетня усиленно уверяла, будто Чехов -- на укор некой "утонченницы", почему он перестал у нее бывать,-- ответил якобы: "Потому что мне скучно с женщиной, которая не отдается..." В действительности, конечно, ничего подобного не было. Я все-таки на всякий случай позволил себе спросить Чехова, правда ли это. Он усмехнулся:
-- Разве женщинам этакое говорят? Тем более -- подобным. Скажи я ей, она еще, сохрани Бог, в самом деле отдалась бы! Ведь истеричка же...
Но никто серьезнее, глубже, умиленнее Чехова не умел ни понять, ни благословить прекрасным словом благоуханные целомудрия натурно расцветающей, великой и святой, род продолжающей, возвышенно-телесной женской любви -- будь-то целомудренная Верочка, беспутная "Ведьма", тоскующие "Бабы", обездоленные старые девы, брошенная Сара, униженные проститутки, певички, беременная помещица, красавица-армянка на постоялом дворе.