отвечает на его славянские любезности "Исполин пашни". И совершенно прав: все новоявленное славянство Бальмонта и былинное переливание из пустого в порожнее -- именно и буквально только тень прочтенной книги. И, конечно, тень мелькнет и пройдет, а солнце огромного таланта останется, чтобы светить и греть. Но -- что за охота таланту, да еще такому крупному, тратить свою энергию и время на показывание фигурных теней? Время -- жизнь. У сорокалетнего человека не так много ее впереди, чтобы можно было разбрасывать ее, как горох, по дороге. Когда молодость осталась позади, борьбою и творчеством надо торопиться. Нашлось бы время окончить начатые статуи, а починкою каменных баб забавляться некогда и не стоит.

III

"БЕЛЫЕ ЗАРНИЦЫ"

Какую прелестную книгу опять издал Бальмонт! "Белые зарницы" -- как бы второй том его же "Горных вершин", этого совершенства эстетической критики, этой вдумчивой и глубокой прозы, льющейся, как стихи, и то и дело в стихи переходящей. Статьи "Белых зарниц" посвящены характеристикам Гёте, Уольта Уитмана, Метерлинка, отзвукам русской народной поэзии и "славянской душе текущего мгновения". Последняя статья -- самая замечательная во всей книге как по страстности тона, так и по глубине мысли, по красоте образов, по вещей прозорливости целей. Давно уже в поэзии К.Д. Бальмонта звучат мелодии и аккорды, поющие об единении славян. Иногда эти звуки возбуждали в слушателях недоумение. Мы -- российские "всечеловеки" -- многими печальными опытами предубеждены против заключения идеала, мечты, мысли и песни в рамки национальности и расы. Поэтому статья Бальмонта, пропитанная горем и гневом славянской души, сейчас особенно кстати как поэтический комментарий к его работам, в последние годы обращавшимся с предпочтением всем другим темам, с почти болезненною какою-то страстностью, вглубь русского и польского народного эпоса, в омуты старославянских суеверий, символов, чаровании, волшебства. Мои читатели знают, что я не поклонник этого увлечения, точнее будет сказать, этого отвлечения в любимом мною таланте К.Д. Бальмонта. Но настоящая статья его открывает нам причину, мистически создавшую это стремление его духа. И причина настолько глубока, ярка и симпатична, так убежденно, страстно и определенно формулирована, что даже в предубеждении невольно сдаешься и преклоняешься пред нею и начинаешь ждать от нее больших и красивых последствий. Конечно, русская мелодия Бальмонта, ищущая всеславянской гармонии, -- не "славянофильство", не "панславизм", как мы привыкли их наблюдать и понимать. Грешно и поминать-то вольное имя Бальмонта наряду с плотинами мысли и свободы, в которые обратились славянские политические и расовые упования, в московской их перелицовке и в петербургском бюрократическом вырождении. Тут нет ничего общего не только с аксаковщиною, из которой, прилепясь с бока, выросла впоследствии победоносцевщина, но даже и с тем трогательным поколением полунемецких идеалистов, наивно мечтавших о славянах по Гегелю, что гордилось прекрасными, почти святыми именами бр. Киреевских и К.С. Аксакова.

Славянизм К.Д. Бальмонта -- демократическая песня расового страдания, сознавшего свою самобытность, сосредоточенного в себе и вызревающего в месть. Он зародился в тоске поэта-эмигранта по любимой, далекой родине и окреп под залпами "московского декабря", которые он пережил как очевидец. Мессианизм, который Мицкевич считал жребием польского народа, Бальмонт распространяет на все славянство. Все славянство страдает -- не только извне, как уверяли старинные славянолюбцы, но внутри себя. Все славянство чает искупления от боли самим собою и все славянство найдет его -- бурно проснувшимся братским гением всего славянства. Великие поэты романтики Польши -- Мицкевич, Красиньский, Словацкий -- своими воплями против внешнего московского угнетения оказались полвека спустя нужными, как родные, москвичу во внутренней российской буре. Славянские вдохновения Бальмонта рождены этими "флейтами из человеческих костей": так символизирует он -- трагически и метко -- мучительную и грозную музыку великих польских поэтов. Духи "Дзядов" окружили Бальмонта и шепчут ему в уши слова сю ей ненависти. "Ангелли" вдохновляют его эпиграфом, рука "Иридиона" указывает ему пути его. И это не случайность исторического преемства, не простое сходство настроений, порожденных отсветами одинаковых революционных молний. Бальмонт умел понять и доказать органическую связь психологии двух народностей, которую исторически заслонил проклятый "спор славян между собой" и которая так наглядно, так осязательно обнажается в мысли, языке, песне и стоне обо их народов, когда полны до краев чаши страданий и время взывает к поэтам:

-- Ty milczysz? Spiewaj i przeklinaj!.. *

* Ты молчишь? Пой и проклинай!.. (польск.)

"С детских дней до русского слуха доходили вкрадчивые звуки польской речи, замирали, слабели, снова доходили, скоро возникнут вкрадчиво и властно, вкрадчиво, но властно. Брат и Сестра были долго в разлуке. Они должны соединиться. Разлука создает ложные мысли, ложные чувства, ложные продольности пространства и фантазии. Все это гибнет от блеска лучей. Брат и Сестра устремятся друг к другу в первый же миг свободы.

Польская речь -- энергия ключа, который взрывает горы. Русский язык -- разлитие степей, развернутость вольных равнин. Гордая бронзовая музыка согласных -- влажная протяжная мелодия гласных -- два языка, Польский и Русский -- два великих течения славянской речи.

Когда звучит вдали Польская речь, Русский слух жадно прислушивается: "Ведь это мой родной язык? Ведь это говорят по-русски? Нет, постой. Что-то есть еще. Я понимаю и не понимаю. В простое вмешалось таинственное. Не говорил ли я сам так когда-то, давно-давно? Мы были вместе -- потом я ушел".