О, он не вправе жаловаться, что его забыли, бросили одного. Приезжающая публика то и дело просит главного врача:
-- Ах, кажется, у вас содержится Глеб Успенский? Нельзя ли посмотреть? Ужасно интересно. Никогда еще не видали сумасшедшего писателя.
-- С величайшим удовольствием. Сию минуту. Сторож! Приведи сюда больного Успенского.
-- Мерси. Какой вы милый! А "он" не кусается? О, люди, люди!..
Окружась такими картинами, я, мм. гг., естественно усомнился, чтобы двухсотлетняя автобиография могла воспламенить гения русской печати к празднованию годовщины своего появления на свет. Скорее можно было ожидать, что сказанный гений посыпет пеплом главу и сядет на гноище, подобно библейскому Иову.
-- Погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: "Зачался человек!"
И потому, повторяю, юбилейная суета с возгласами: "Ах какой высокоторжественный и знаменательный день! Ах как нам приятно!" -- повергла меня в глубочайшее недоумение. В каком-то горбуновском рассказе выступал на сцену купец: "Объясни ты мне, Егор Дмитрич, почему я сегодня так много доволен?"
Я видел, что российская печать, подобно этому купцу, чем-то премного довольна, но чем, тоже уяснить ни себе самой, ни другим не в состоянии.
Разрешить недоумение помогло довольно близкое соседство юбилея печати с двадцатипятилетнею годовщиною смерти Некрасова. Перечитывая стихи его, я нашел разгадку торжества. Помните ли вы ярмарочные сцены в "Кому на Руси жить хорошо"? Семь странников поят водкою "счастливых". И вот на зов их выступает кандидатом в счастливцы еле живой, дряхлый инвалид-солдат. "Я счастлив! -- говорит.-- Да в чем же твое счастье, искалеченный человек?"
А в том, во-первых, счастие,