Вообще, это очень странное и почти невероятное показание, но мне редко случалось видеть, чтобы человек так неумело и неловко подходил к другому человеку, как Лев Николаевич -- в период переписки -- к бедноте Ржанова дома. Большой знаток народа в крестьянстве, здесь он, по-видимому, впервые очутился перед новым для него классом городского пролетариата низшей категории, который не только ужаснул его, но на первых порах показался ему просто противен, и к которому он приучал себя через силу, по чувству долга. Он совершенно не умел говорить с ржановцами, плохо понимал их жаргон, терял в беседах с ними такт и попадал впросаки курьезнейшие. Так, одного почтенного ржановского "стрелка" (любопытно, что это ходовое московское слово, обозначающее нищего с приворовкою, оказалось Толстому незнакомо, и он тешился новым речением, как ребенок) Толстой конфиденциально спросил в упор, приглашающим к доверию тоном:

-- Вы жулик?

За что, конечно, и получил такую ругань, что -- как мы только из квартиры выскочили...

Другое столкновение у него было с портным,-- он же читальщик по покойникам,-- которого Лев Николаевич долго потом забыть не мог, смеялся и повторял:

-- Нет, ведь как же меня отделал этот рыжий Мефистофель!

В 1904 году, встретившись со мною под Звенигородом, в Аляухове, в санатории dr. Ограновича [Огранович Михаил Петрович (1848--1904) -- врач-невропатолог.], Толстой не забыл-таки "рыжего Мефистофеля" и радостно захохотал, вспоминая его.

Не чужд был Лев Николаевич в то время и романтического влечения к "благородной "нищете". Все искал обедневших и пришедших в упадок бар. Но их в Ржановой крепости не было. Ее беднота,-- это Толстой совершенно правильно характеризовал,-- была состоянием черного труда, находящегося в крайне тяжелых и непроизводительных условиях, а не нищей беспомощности, которою сопровождаются падения на дно из высших сословий и которую Толстой впоследствии изобильно нашел на Хитровке. В Ржановом доме мы открыли было некую Петрониллу Трубецкую. Когда мы с Пассеком сообщили Толстому, он, чрезвычайно взволнованный, бросился было к явленной княгине, но таковая оказалась неграмотною вдовою солдата -- по всей вероятности, происходившего из бывших крепостных какого-нибудь князя Трубецкого... Каюсь, что, не предупредив Льва Николаевича, что Петронилла Трубецкая безграмотная, мы его немножко мистифицировали в подмеченной нами его слабости, а он, кажется, о мистификации нашей догадался и весь тот день потом имел вид недовольный и только к вечеру повеселел.

Пассек смолоду был величайший комик и мистификатор, чему помогала уже самая его наружность. Ему в двадцать лет давали тридцать, как потом в сорок давали те же тридцать. Необычайно сдержанный, важный, барин с ног до головы, он имел способность сразу внушать к себе почтение и доверие: вот уж солидный господин так солидный! Очень трудно было подозревать, какая бездна веселости и остроумия таилась в этом белолицем, грузном, гладко бритом человеке, который в студентах второго курса уже казался ординарным профессором... Сразу каждый, кто приближался к Евгению Пассеку, чувствовал только то, что пред ним не педант, но умница, человек отменной любезности, совершенно благовоспитанный и очень доброжелательно любопытный к людям Дальнейшее зависело от степени его расположения: насколько он "в себя пустит..." Многие его считали скрытным и хитрым. В действительности он только чужд был русскому распустешеству,-- манере превращать свою душу в прихожую, в которой все и каждый ставят просушиваться свои грязные калоши. Не навязывался с доверенностью сам и не искал доверенности других. Зато, если вы оказали ему доверие, могли твердо уповать: вы отдали свой секрет в хранилище, более надежное, чем даже вы сами. И,-- если Пассек сообщал вам что-либо из своей интимной жизни,-- это был знак того, что он любит вас глубоко, до готовности для вас к известному риску, к известным жертвам. В 1906 году мы говорили с ним об одном неловком положении, в которое он был поставлен в отношении третьего лица и которое он очень легко мог бы разрушить, сославшись на факты, издавна известные ему от меня:

-- Так что же вы молчали, Женя?!

-- Вы мне не давали права об этом говорить.