Смотрит Володя - и только обширная лысина препятствует волосам на голове его встать дыбом. В числе фаворитов ближайшей скачки четкою жирною строчкою значится:

-- Фэн-де-Сьекль - от Патриарха и Кокотки.

Как Владимир Алексеевич ликвидировал эту глупую историю, не помню. Сам он в ней, конечно, принял в чужом пиру похмелье, но - угораздило же какого-то премудрого коннозаводчика на этакое совпадение!

Отдел спорта - крупная финансовая поддержка газете, но строиться на нем газета, само собою разумеется, не может. Между тем для "Новостей дня", едва они начали развиваться, внезапно опять настали черные дни, когда им пришлось на отделе спорта не только строиться, но прямо-таки им существовать. Странное, случайное происхождение газеты не было забыто в цензурном комитете. Там лишь сложили злую память в сердце своем до удобного случая показать когти. Абаза давно слетел из начальников Главного управления по делам печати. Катков умер. Стало быть, покровителей у Липскерова не стало, если не считать таковыми комитетских и полицейских взяточников, которым злополучный издатель платил дани и пошлины нестерпимые. Но, как известно, l'appetit vient en mangeant (аппетит приходит во время еды (фр.)), а московская подьяческая поговорка уверяет, будто "в Писании сказано: пожми - и капнет!". Отчасти по ее силе, отчасти по наветам конкурента Пастухова ("Московский листок") "Новости дня" в один плачевный день были "введены в программу". То есть им приказано было помещать статьи только по тем отделам, которые Абрам Яковлевич наметил, едва себя помня, в тот безумно счастливый час, когда у Каткова писал свое сумбурное прошение Абазе. Приказание было равносильно почти запрещению газеты. Издавать ее в требуемых рамках было бессмысленно, невозможно. Все существование "Новостей дня" обеспечивалось тем, что нелепая программа была позабыта, лежала под спудом, а на физическое ее расширение цензура смотрела сквозь пальцы. О легальном же расширении программы все просьбы Липскерова оставались напрасны. Прямо и однажды навсегда было сказано: "И не хлопочите: ни за что и никогда!"

И вот тут-то Дорошевич не только спас газету, но и неожиданно открыл новый путь к ее процветанию. Для "Новостей дня" московский фельетон был главным козырем, а между тем в бестолковой программе Липскерова как раз его-то и не было, и теперь всякая попытка газеты коснуться столичных злоб дня погибала в безжалостном цензорском вычеркиванье. Но, к счастию своему, Липскеров поместил в программу отдела "Собственные корреспонденции из Петербурга". За него-то и ухватился Дорошевич. Сидя, конечно, в Москве, он начал с ежедневною аккуратностью писать эти корреспонденции, становясь на точку зрения коренного москвича, который, дескать, и в Петербурге живя, интересуется только тем, что северная столица говорит и думает об его любезной родной Белокаменной. Собственно петербургские происшествия (да и то больше театральные) шли только на закраску, существо же "корреспонденции" слагало ярчайший московский фельетон. Пожалуй, даже более смелый, чем если бы он помечался Москвою, потому что к статьям с петербургским штампом московские цензоры всегда чувствовали некоторый пиетет: уж если, мол, эти наши первопрестольные обстоятельства известны и обсуждаются общественным мнением в Северной Пальмире (всегдашнее выражение цензора Соколова), то здесь, на месте, затыкать рты поздно. Конечно, очень скользких тем Дорошевич остерегался: хождение по канату требует большой ловкости и уменья управлять балансом, а его лжепетербургские писания именно на это эквилибристическое сравнение напрашиваются. Но знаменитый Блонден перешел по канату через Ниагару, кажется, только один раз, а Дорошевич совершал свои головоломные прогулки ежедневно и со дня на день все с большим успехом. Не помню, как подписывал он эти свои статьи. Московское происхождение их недолго оставалось тайною и очень скоро сделалось воистину "секретом Полишинеля" как в публике, так и в цензуре. Но этой последней придраться было не к чему: формально, по программе, газета была чиста, а за кулисы, в кухню ее заглядывать цензор все-таки не имел права, по крайней мере тоже формального. Так как в период этой борьбы между газетою и цензурою меня еще не было в Москве, то не могу сказать, долго ли она длилась. Но окончилась она победою газеты: цензура сдалась. Легального расширения программы Липскеров и теперь не получил (его не было и в мое позднейшее время), но цензура стала опять смотреть сквозь пальцы на расширение фактическое, и мало-помалу "Новости дня" приобрели обратно все свои отделы, за исключением передовых статей, в которых им упорно отказывали и официально, и в закулисных переговорах под сурдинку. Как знать? Может быть, к их благополучию. Передовая статья хороша и необходима в газете определенных политических задач, твердой политической линии. "Новости дня", ни по летучему характеру своему, ни по тогдашнему составу сотрудников, никаких определенных политических задач и твердой линии иметь не могли. Единственное, что выдерживалось крепко и убежденно, - недопущение, хотя бы в шутке, хотя бы в междустрочном намеке, антисемитического духа. Но иначе, конечно, и быть не могло в газете, которой издатель, редактор и две трети сотрудников были евреи по крови, а большинство и по религии. Не припомню, был ли в то время крещен наш самый крайний левый И.Я. Гурлянд, столь впоследствии пресловутый столп реакции, правая рука Штюрмера. Тогда он был архикрасным социалистом и статьи свои подписывал символическим псевдонимом Арсений Г., то есть Арсений Гуров: была такая пьеса В.М. Михеева, довольно слабая, но много нашумевшая, потому что под псевдонимом Арсения Гурова в ней был выведен на сцену Фердинанд Лассаль. Правду сказать, сей последний писал по-немецки много лучше, чем Арсений Г. по-русски. Но, хотя Гурлянд социализмом своим актерствовал и кривлялся, все же он, по крайней мере, являл некоторое политическое устремление. Вообще же сотрудническая масса была совершенно аполитична. Впоследствии в эпоху "свобод" или несколько раньше "Новости дня" получили возможность превратиться в полную политическую газету, "как все", но оказались очень слабы, не нашли себе места в публике и, кажется, недолго просуществовали. Победу над цензурою, само собою разумеется, нельзя приписывать только таланту и остроумию Дорошевича: еще больше значил дипломатический такт Эрманса, а всего больше карман Липскерова, сеявший щедрые взятки по цензурному ведомству и в Москве, и в Петербурге. Но что надо приписать уже исключительно Власу, это привычку, которую возымела московская публика к "Новостям дня" из-за его петербургских писем - как раз в дни гонения, имевшего целью публику от газеты отучить. С облегчением цензурных условий Дорошевич начал в "Новостях дня" свой знаменитый ежедневник "За день", переходивший с ним затем во все газеты, в которых он работал, и, как я говорил уже раньше, создавший школу бесчисленных, но в большинстве очень неудачных подражателей.

Колоссальный успех и огромную московскую популярность Дорошевича в эту полосу его жизни я изобразил довольно портретно во второй части "Девятидесятников": журналист Сагайдачный. Его читала и знала буквально вся Москва. Дитя московской улицы, он стал ее поэтом, и улица, гордясь им, как плотью от плоти и костью от костей своих, сделала Власа своим полубогом. Успех небывалый, неслыханный, незапамятный в русском газетном мире. Не было раньше и не повторилось потом. Он занял в Москве амплуа как бы Беранже в прозе: уже самая новость его странного, лаконичного языка влекла запоминать его бритвы-шутки, как стихи. Бесцеремонные, полные резвого, искреннего, бешено вакхического смеха, они проникали и в будуары модных львиц, и в подвалы к мастеровщине, и всюду одинаково нравились. Писал он в "Новостях дня" диктатурно: что хотел, сколько хотел. Хотя ограниченный цензурою в темах, но зато уж в этих-то границах безусловно свободный и бесконтрольный, молодой талант играл и буйствовал, как тигренок в клетке. В беспрестанном сверкании красивой иронией, эффектным словом и романтическою разметанностью мысли, Дорошевич тех дней, когда писал, как бы пьянел от собственного остроумия. Поэтому иной раз оскорблял людей, сам того не замечая, и очень удивлялся, когда какая-нибудь жертва, выряженная им в шуты гороховые, при встрече раскланивалась с ним сухо, с недовольным лицом.

-- Не знаете, - недоумевал он, - за что Владимир Александров (известный московский присяжный поверенный и очень плодовитый драматург 90-х годов) на меня дуется? Что я ему сделал?

-- Как - "что"?! Да вы вспомните свой "За день" о нем, неделю тому назад.

-- Ах, да... в самом деле... однако чудак! чего же он так долго сердится? разве было уж так обидно?

О самом себе он любил повторять смешливую характеристику: