Боюсь, что русская революция, которую столь посрамительно доезжает автор "Коня бледного", неутомимо переписывая против нее полемические тексты из Евангелия, быстро разглядит, что у почтенного проповедника -- рожки под скуфьею и длинный хвост под полукафтаньем.

На русскую революцию написано много пасквилей. И врагами ее, и -- к сожалению -- неумелыми друзьями. Теми, для кого простая реальность русской освободительной борьбы недостаточно "красива". А потому -- осветим ее прожекторами якобы индивидуалистической декламации, возжем вокруг нее бенгалькие огни декадентской шумихи, воспляшем в оргии эгоизма и эготизма по обряду Дионисову и вообще постараемся блеснуть как можно очаровательнее, чтобы ахнули от нас все Липочки Большовы.

И, действительно, автору "Коня бледного" удалось создать в лице "Жоржа" тип революционера -- не скажу, чтобы большой вероятности, но обольстительности поистине роковой. Это, конечно, не Балмашев, не Каляев, не Гершуни, не портрет из трагической галереи покойного "Былого" и "Минувших годов", даже не фигура из "Семи повешенных". Нет. Где им! Куца им! Они были слишком просты, скромны, будничны, чтобы гарцевать на бледном коне повыше леса стоячего, пониже облака ходячего. В воображении г. Ропшина откровенно вьются призраки старых разбойничьих приключений, -- романтический авантюризм Дюма-отца и присных ему: Ринальдо Ринальдини, Атос, Портос и Арамис. Кровь для Жоржа -- "клюквенный сок". Жизнь -- сцена театра марионеток. Он убивает; потому что хочет убивать. Перестает убивать, потому что -- баста! не хочет убивать. Вообще же, убить и умереть для него -- как именно для любого из "Трех мушкетеров", которых он вспоминает очень кстати, -- не труднее, чем именно выпить стакан клюквенного морса. Липочки Большовы смотрят и восхищаются:

-- Ах какой мужчина! Вот Жорж, так Жорж! Уж именно что Жорж!

Через семьдесят пять страниц тянется хвалебный гимн во славу авантюриста самой несомненной марки, для которого революция представляется чем-то вроде занимательного спорта, с террором -- по личному капризу. "Захочу -- уложу, захочу -- пощажу".

"Мне смешны мои судьи, смешны их строгие приговоры. Кто придет ко мне и с верою скажет: "Убить нельзя, не убий?" Кто осмелится бросить камень? Нету грани, нету различия. Почему для идеи убить -- хорошо, для отечества -- нужно, для себя -- невозможно?"

Так рассуждает Жорж по умерщвлении мужа своей возлюбленной Елены. Раньше он, наоборот, очень тщательно разбирался между моралью убийства политического и уголовного. Но после частного преступления обе морали сливаются для него в одну, определяющим моментом которой становится -- субъективное хотение. Покуда хотел -- потуда убивал. Разонравилось, не хочу убивать, -- значит, довольно быть "мастером красного цеха". Понравится опять,-- опять убью. Снова разонравится,-- к черту все! И безразлично, что будет. Хоть и пулю себе в лоб.

Бедный Жорж не подозревает одной страшной истины: что если до сих-то пор, до частного-то убийства, он убивал -- хотя бы явно с политическими мотивами, но втайне повинуясь лишь личному хотению, капризу охотничьего спорта, -- то, значит, он никогда не был политическим преступником. Законное место ему в таком случае -- среди уголовных убийц или, по снисхождению человеческому, в числе опасных маниаков вроде Джека-потрошителя. Политическое убийство определяется вовсе не тем обстоятельством, что посредством его уничтожается политическое лицо, и даже не результатами, которые чрез то достигаются. Но тем, что оно совершается сознательными и убежденными людьми во имя твердо сознанной политической цели: pro bono publico {Во имя общественного блага (лат.) }. Гармодий и Аристогитон, Брут и Кассий, Равальяк, Шарлотта Кордэ, граф Пален, при всем разнообразии причин, ими руководивших, -- несомненно, кругом, политические убийцы. Но граф Анкерстрем, застреливший шведского короля Густава III, но женщина, убившая Леона Гамбетту, но Платон Зубов, -- убийцы не политические, но обыкновенные, уголовные, хотя их преступлениями устранены были в высшей степени политические личности и создались громадные политические последствия. Равным образом никогда не может быть политическим убийцею также и ремесленник убийства, браво, спадассин, Спарафучиле, -- даже если бы он оказался случайно прикосновенным к политическому убийству. Потому что элементы последнего рождаются не из факта, но из мотивов факта. Когда по поручению короля Филиппа II наемный солдат стреляет в маркиза Позу, это убийство -- бесспорно политическое. Но политический убийца в нем -- король Филипп II, а не стрелявший солдат. Этот последний, выражаясь словами г. Ропшина, только -- "мастер красного цеха", то есть, собственно говоря, палач.

Что человек, сознав в себе авантюриста и палача, может почувствовать к себе глубочайшее отвращение, это вполне понятно. Крик Жоржа: "Не хочу быть мастером красного цеха!" -- крик естественного чувства. Самоубийство его было бы правдиво и глубоко поучительно, если бы оно вытекало из покаянного сознания, что он никогда не был убежденным борцом за свободу, но просто примазался к борьбе этой по страсти к приключениям и в спорте эффектной жестокости, забавлял себя убийствами, покуда не выработался в "мастера красного цеха". Но ведь ни покаянного, ни даже сожалительного момента на всем протяжении "Коня бледного" не обнаружилось. Напротив, с первой страницы до последней, Жорж -- сплошная надменность, надутая хвастливым самолюбованием. На товарищей своих -- Ваню, Генриха, Эрну, Федора, Андрея Петровича -- он смотрит сверху вниз, хотя в глазах читателя каждый из них неизмеримо выше этого великолепного Жоржа. Потому что все они -- люди большой общественной идеи, на жертвенниках которой просто и привычно сожигают не только свои личные хотения, но и высшее и самое могучее, самое совокупное из всех хотений -- жизнь. Люди служения без наград, без франтовства собою, без чаемого пряника в праздник. Все они -- "политические преступники", но ни один -- не "мастер красного цеха". И -- что, к слову сказать, производит довольно тяжелое впечатление -- все они, как чернорабочие, трудятся, безответно рискуя жизнью, на самых тяжких физических и ответственных морально постах. Тогда как "мастер красного цеха" -- то в качестве английского туриста, то в качестве богатого инженера -- проводит свое нелегальное житие весьма даже "недурственно": отнюдь не в смраде извозчичьих дворов, как Ваня и Генрих, и без риска взлететь на воздух в лаборатории бомб, как несчастная Эрна. Когда Жорж изъявляет великодушие и после трагической смерти Федора высказывает намерение лично приняться за черную работу, честный, но простоватый Генрих едва ушам своим верит: "Какое счастье! честь какая! ведь я -- червяк в сравнении с ним!.."

Г. В. Ропшину "ужасно нравится его герой". Поэтому и все действующие лица повести преклоняются пред Жоржем, как пред божеством каким-то -- жестоким, но прекрасным. Чем великолепный Жорж заслужил такое безапелляционное поклонение в среде окружающих, далеко недюжинных людей,-- автор, к сожалению, счел излишним показать в действии. Мы должны принять величие Жоржа в кредит;-- и в этом кредитном обязательстве -- громадный пробел "Коня бледного".