-- Да ведь, поди, скверные?

-- Ах нет! Он, когда декламирует, такой красивый.

Чаще всего Володя бывал теперь -- к большому удовольствию своей матери -- у Кристальцевых.

Пока Володя учился в гимназии, он недолюбливал Любочку Кристальцеву, потому что она, как девица возвышенная и с репутацией умницы, говорила с мальчиком свысока -- тоном очень старшей сестры или молодой тетушки. Но с университетом и переходом Володи на взрослое положение между молодыми людьми возникла дружба по общности симпатий, которой, по-видимому, предназначалось перелиться во влюбленность, а может быть, и в любовь. Таких барышень, как Любочка Кристальцева, в ту пору было очень много, но она была из самых милых. Она играла в общественные идеалы с таким же увлечением и с такою же искренностью, как в детстве играла в куклы, сама не замечая, что слова и действительность ее жизни то и дело разбегаются врозь, как спугнутые зайцы. Любочка декламировала Володе: "Выходи на дорогу тернистую",-- но гораздо чаще ходила с ним в оперу слушать Кочетову и Хохлова. Отрицала "Бога как личность" и по часу стояла перед ивановским "Явлением Христа народу" в Румянцевском музее, крестилась, проезжая мимо Иверской, и ждала первого пасхального звона на Кремлевской площадке чуть не со слезами на глазах. Она клялась Спенсером и обожала Н.К. Михайловского, но -- увы! -- в сочинениях и того и другого было разрезано ею страниц по ста, а прочитано по десяти, и язвительная Лвда Мутузова хоть под присягу шла, что однажды ввдела у Любочки под подушкою "Четверть века назад" Болеслава Маркевича. Любочка жаждала заниматься естественными науками даже и поступила бы на Лубянские курсы, но "ужасно" боялась мышей, дрожала при виде паука и представить себе не могла, как это возможно не то что распластать, но хоть в руки взять лягушку. Поэтому уверяла, что в Москве женщине негде и не с кем заниматься зоологией и физиологией, и успокоилась на ботанике, которую слушала у Горожанкина и Тимирязева, о чем любила говорить часто, много и громко. Правду сказать, и ботаника Любочке не очень-то "в наук пошла". Зато летом Любочка гуляла в полях и лесах царицынских не иначе, как с "определителем" в ручках и с ладункою через плечо, собирала гербарий, а зимою клеила премиленькие и модные тогда абажуры-транспаранты с сухими букетами, в которых она могла назвать каждую травку,-- даже, пожалуй, хоть и по-латыни. Судьба Любочки была, конечно,-- в скором времени выйти замуж и устроить свой дом, но пока она мечтала быть героинею и только колебалась в выборе, какою: Маргаритою из "Фауста", Верою Павловною из "Что делать?", Валентиною из "Гугенот" или Маргаритою Готье из "Дамы в камелиях"?

КОШМАРНЫЙ ДОМ

XII

Бывают дома красивые и с комфортом обставленные, в которых -- неизвестно почему -- ужасно тяжело дышится и мучительно спится. Бывают семьи очень интеллигентные, развитые, мыслящие, в которых тем не менее именно интеллигентного, развитого и мыслящего человека -- неизвестно почему -- охватывает лютая жуткая тоска. Бывают люди изящные, приличные, образованные, неглупые, с прошлым без упрека, с солидным настоящим, в присутствии которых другие люди их круга чувствуют себя неловко и, по возможности, скорее спешат от них отделаться, а отделавшись, вздыхают с облегчением, точно гору с плеч свалили: "Уф! Вот полтора несчастья пронесло мимо! Странно! Хорошие люди, а как-то с ними не того!.."

И мало-помалу вокруг них наплывает атмосфера почти суеверного предубеждения. На них смотрят кто с враждою, кто с жалостью, и все -- с сознанием и чувством инстинктивной чужести. О них говорят: роковой дом, обреченная семья, фатальные люди... Такою опасною и мрачною атмосферою обволокло в Москве фамилию Арсеньевых.

Собственно говоря, в явном, внешнем быту их не было ничего неестественного и предостерегающего. Эксцентричности Антона, хотя и гремевшие по городу, вспыхивали на стороне, никогда не проявляясь в домашнем обиходе; с отцом, братом и сестрой он был в ровно вежливых, почтительных отношениях, даже не холодных, хотя и без большой нежности. Да в последнее время Антон и вообще как-то притих со своими выходками и штучками, даже реже показывался в обществе со своею Балабоневскою: уже и этою курьезною, нелепою, всем на смех, шутовскою связью ему надоело рисоваться и щеголять. Из остальных членов семьи пожилой отец, Валерьян Никитич -- крупный чин судебного ведомства -- был в старину большой говорун, гуманист, либерал, деятель,-- настоящий шестидесятник. Теперь он -- дряблый, сырой старик, возвратившийся в долгом вдовстве к привычкам и образу жизни старого холостяка, ежедневно винтящего в Английском клубе, и содержащий под глубоким секретом в отдаленной части города немолодую и некрасивую любовницу, бывшую бонну его дочери.

У сокровища этого Валерьян Никитич почти никогда не бывает, а когда бывает, то проводит время странно. Сокровище истязует его словесно, как ирокезская бабища пленного делавара, а он смирно сидит на стуле, никогда не снимая пальто и держа шляпу на коленях, слушает, молчит и улыбается. Случалось, что в него летели флаконы и щетки,-- он только старался поймать снаряды на лету и улыбался. Квятковский, по всезнайству своему проникнувший и в эту тайну, уверял, будто однажды сокровище, окончательно выведенное из себя идиотским стоицизмом своей жертвы, запустила в старика собственным годовалым ребенком, которого упорно ставило Арсеньеву на счет, и тот с кротостью принимал, хотя фактически редактор этого непрошеного издания был ему очень хорошо известен. Непроницаемо броненосный старик подхватил дитя на лету и стал тетешкать, а осатанелое сокровище повалилось на диван в непритворной истерике. Оттерпев часа три надругательства, Валерьян Никитич выкладывал на стол все деньги, сколько при себе имел, вставал, застегивался и уходил. Удержать его хоть на пять минут далее было невозможно ни убеждением, ни силою: он, знай, пер в двери, упрямо нагнув голову, как бодливый бык. Домой он возвращался непременно пешком, далеким крюком, по самым глухим переулкам. Из глаз его капали слезы, он делал жесты руками и бормотал, бормотал, бормотал... В такой дикой экзальтации встретил его однажды где-то за Зубовским бульваром близ Москвы-реки сын Антон. Старик смотрел прямо в лицо ему, но не узнавал и лепетал восторженно и звонко: