Но тут же задумалась. "А хороша, должно быть, душка я стала, если улыбкою своею людей пугаю... Ох, Софья, Софья! Береги красоту, пользуйся красотою... Самое это горькое дело для красивой женщины, -- изжить свою красоту, изболеть и состариться в киевскую ведьму... нет в этом горе утешения... нет..."

Она долго молчала, печальная, хмурая, злая. Потом заговорила:

-- Антона я всегда любила больше Бориса и тебя за то, что он больше вас обоих -- сын своей матери... Крепко я любила твою маменьку, Софья, в восторге перед нею весь век свой прожила... Вот теперь и ты становишься похожа на нее лицом -- и уж как ты мне этим приятна бываешь... Да, подобной дружбы, как была у нас с Натальею Борисовною, в нынешнем веке уже не случается... ни госпож таких нет, ни служанок... нет! Эх, кабы ошибся, соврал Антошка, да нашелся бы назло ему за могилою какой-нибудь тот свет! Вот тебе честное слово даю, я согласилась бы и в котле кипеть, и на сковороде жариться, только бы -- рядышком с госпожою моею любезною, свет Натальей Борисовной... Мы с нею и чертей-то всех скружили бы и самого главного дьявола до отчаяния бы довели... Ах, Софья! Подурачились мы в свое время, повертели людишками в свое удовольствие... И хохотали же, бывало, вдвоем над глупостью и слабостью человеческою!.. В Антошке много от нее, от Натальи Борисовны, засело: недаром первый сын! Только и папенька тоже наградил его вашею арсеньевскою прокисыо... На жизнь он безудержный, на все, что люди грехом почитают, дерзкий и смелый, -- когда каприз свой выполняет или достигает страсть какую-нибудь, могучий он, грозный тогда бывает... Но характера выдержать не может: взлетит орлом под облака, а под облаками-то, глядь, арсеньевская прокись застонала... запели стыды да совести... ну и -- камнем в грязь! Не умеет грешить, не оглядываясь: мастер сотворить свою волю и взять свое наслаждение, да много сдачи дает...

С Варварою Марина Пантелеймоновна не пускалась в отвлеченности, но коротко замечала ей время от времени:

-- А Софья-то у тебя -- ничего... выезживается.

И было в вылупленных глазах и дребезжащем голосе больной старухи столько безжалостного, цинического проникновения, столько холодного, застылого разврата, что даже не весьма чувствительную и совестливую Варвару коробило.

-- Я, тетенька, не понимаю.

-- Зато я тебя, племянница, очень хорошо понимаю... Ха-ха-ха... Объезжай, объезжай, -- надо полагать, что объездишь... Когда надо будет, скажи: помогу... Ха-ха-ха... Я люблю посмеяться, а ты смешное химостишь...

-- Ей-Богу, тетенька...

Марина Пантелеймоновна перебивала: