Соню Варвара именно не спускала с линии. Она как бы пропитала атмосферу вокруг своей барышни именем и тенью брата своего. Не было часа, не было минуты, чтобы Соня не чувствовала себя оплетенною волокнами подспудной любви, о которой ей не говорилось ни слова прямо, но которая светилась перед ней, будто в туманном транспаранте с назойливою, почти грубою настойчивостью, заставляя ее чуть не ежеминутно соприкасаться мыслями с запретною страстью, что, трепеща желаниями, устремляется к ней из затаенного далека. Сватать Соню за брата после его прямого и почти бешеного запрета Варвара не посмела. Но зато теперь она уж без всяких обиняков говорила барышне прямо в глаза, что Тихон сходит по ней с ума, и с наглою невинностью спрашивала советов, как ей, Варваре, поступить в таком горе, чтобы вылечить беднягу от несбыточной и опасной мечты? Фантастические свадьбы с лавочницами, вдовами-экономками и другими выгодными невестами-ровнями, которые Варвара будто бы проектировала, прошлые романы и интрижки Тихона, о которых Варвара не уставала рассказывать, охватывали Соню любопытством -- обидным, угрюмым и ревнивым. И, когда она слушала, где-то на дне души ее опять трепетал тот буйный, чувственный, арсеньевский гнев, который однажды так неожиданно обрушился на без вины виноватую Лидию Мутузову. Варвара, сперва не понявшая было той странной, ревнивой вспышки, только теперь при помощи Марины Пантелеймоновны догадалась, за что ее кроткая барышня так грозно оборвала свою возлюбленную и повелительную подругу. И, догадавшись, уже не переставала ловко, умело, с рассчитанною и уверенною осторожностью, дергать Соню за ту же задирающую, злую струнку. Соня, слушая, по обыкновению, молчала, но Варвара знала наизусть лицо ее и умела читать молчание.
"Крепись, крепись... ночью в постели реветь будешь..." -- не то с злорадством, не то с угрызением совести думала она.
Действительно, оставшись одна, в особенности ночью, в постели Соня теперь часто плакала горькими, тихими слезами -- почти бессмысленными, полусознательными, теми слезами физического тоскования, которых, однажды застав их, не понял и не сумел утешить Борис. Или -- мучилась сухою, жаркою, душною бессонницею и, устремляя в темноту комнаты мрачные глаза, размышляла о своем тоскливом одиночестве, о напрасном расцвете своей, обреченной увяданию, пышной красоты, о быстром полете юности, о замужестве, о тайнах любви. Пикантные рассказы, анекдоты и рисунки Лидии Мутузовой, пряные сплетни "бабьего клуба", неуклюжие страсти писем, которые Соня строчила для безграмотных служанок, слезы обид и ревностей, в которых она их утешала, -- весь наплыв любовной пены, механически и бесцветно скользивший по слабым мозгам Сони в течение последних лет, -- теперь, когда девушка почувствовала созревшее тело свое, хлынул в память ее ярким потоком и заполнил ее примерами грубых, но манящих соблазнов. И, когда Соня засыпала, над подушками ее наклонялись лукавые видения, воспоминания о которых потом заставляли ее краснеть, но забыть их она уже не желала. Так молодые средневековые ведьмы бережно хранили преступною памятью образы их посещавших инкубов.
Начиная с того дикого кошмара, которым после вороньей вечеринки ознаменовалось в Соне позднее пробуждение женщины, девушка суеверно чувствовала между собою и Тихоном Постелькиным незримую нить таинственного и рокового взаимовлияния -- как бы тепловой луч, несущий от человека к человеку обмен взаимного притяжения. Нить крепла, утолщалась, сокращалась -- по мере того как Лидия Мутузова острила над Сонею в качестве будущей "madame de Postelkine", по мере того как воздух Сониной комнаты наполнялся сводническими шепотами Варвары, по мере того как Марина Пантелеймоновна вливала в голову Сони проповеди своей языческой чувственной веры. И, если Тихон заполнял теперь дни свои, безмолвно воображая свою страсть к Соне, то воображение молчаливой Сони не меньше работало в направлении к Тихону. Насколько мужчина мечтал обладать, настолько девушка мечтала принадлежать. Но была большая разница: грезы, которые Тихон в своей робости низкорожденного, в совестливом сознании своей нищеты и ничтожества считал недостижимым бредом, для Сони Арсеньевой казались возможными, исполнимыми, как дело ее произвола. В ней бессознательно поднялась волна чувственного своенравия, посланного в проклятие всему ее роду, -- закипел безудержно страстный яд ее матери, яд безумия Антона. Недаром же Марина Пантелеймоновна находила теперь, будто Соня даже лицом стала походить на мать и старшего брата. Соня стремилась к союзу с Тихоном Постелькиным с тою упрямою, мрачною страстью, как в Швейцарии англичанин-меланхолик, будущий самоубийца от сплина, выбирает пропасть, чтобы в нее кинуться, -- и, раз выбрав, непременно исчезнет когда-нибудь именно в ней, хотя бы для того надо было приехать с другого конца света. Соня уже не рассуждала, хорош или дурен Тихон, с которым связывал ее таинственный магнетический ток, умен или глуп, зол или добр, достоин ее или недостоин, будет она с ним счастлива или несчастна, богато или бедно придется им жить, простят или отвергнут их родные. Все равно: это был ее "суженый", -- тот мужчина, которого избрала себе первая воля начавшего сознавать себя тела. И, -- когда вкрадчивые советчицы внушали Соне, что если выходить замуж, то для счастья и согласия ей лучше было выбрать жениха не из круга светских и образованных кавалеров, а взять мужа посерее и попроще, -- то Соня с радостью ловила эту мысль как оправдание своего тайного влечения, как совпадение рассудка с инстинктом. Чуть не в сотый раз повествовала Соне Варвара любимый свой рассказ о баронессе Траух, как та вышла замуж за управляющего, и какой счастливый получился у них брак, -- и Соня слушала с одинаковым вниманием и удовольствием. Она действительно держала под подушкою фотографию Тихона Постелькина, тайком взятую у Варвары, и, сберегая карикатуры, набросанные Лидией Мутузовой, любила рассматривать ту из них, где бойкая барышня так смешно изобразила "Monsieur et madame de Postelkine" у мирного семейного очага, за самоваром, среди многочисленного потомства. И тогда влажные арсеньевские глаза Сони туманились бессмыслием -- таким темным и жарким, что, если бы видела ее в минуты эти Агаша, то непременно воскликнула бы на образном и лаконическом языке своем:
-- "Дошла"!..
В унылый, темный, серый, скучный, без красок, московский мартовский день Варвара, утром перетирая чашки за чайным столом, сказала Соне:
-- Вчерась видела я Тихона... Приказывал мне спросить вас, не уйдете ли сегодня куда из дома, -- можно ли ему прийти учиться или нет? Потому что он теперь стал опять свободный и сортировку свою окончил.
Говоря это, она почему-то , а сказав, оглянулась, как заговорщица, не слышал ли кто-нибудь, точно не об уроке спрашивала, но уговаривала барышню на преступление. Но Соня чувствовала себя тоже не лучше преступницы, когда, краснея и с шибко бьющимся сердцем, отвечала -- наоборот, преувеличенно громко и словно умышленно подчеркивая, что за ее словами не значится никакого заднего смысла, и пусть слушает кто хочет:
-- Да почему же нет? Я очень рада. Разумеется, пусть приходит, когда хочет. Я сегодня весь день дома и буду ждать.