-- Там много удивительнейших монументов, даже в высшей степени поэтических, но -- в общем -- этот лес мраморных буржуа, улетающих в небеса на винтом закрученных облаках, в рединготах, цилиндрах и котелках, смешон и ужасен... Я, когда осматривал это кладбище, почему-то все о России думал -- о нашей жизни по большим городам, в образованных классах... Все-то камни, все-то позы, и в камне и позе -- все-то мещанин! Сделав свою "глупость", я от каменных мещан ушел, Евлалия Александровна, -- только и всего.

-- По-нынешнему, это называется "опроститься", -- улыбнулась Евлалия.-- Вы за Толстым идете...

Кроликов холодно возразил:

-- Нет, я Толстого не люблю.

-- Мне Бурлаков говорил, но я не поверила... думала, что он чего-нибудь не понял.

-- Не люблю. То есть, собственно говоря, не то что не люблю, а... ну вон мы видим с вами с этого горбатого моста вдали, за морем Альпы? Они весьма великолепны, сии "побеги праха к небесам", и я очень счастлив их видеть, но ведь вы рассмеялись бы, если бы я вам предложил: давайте подражать Альпам! давайте -- станем их последователями! Так и с Толстым. Я вижу в нем грандиознейший "побег праха к небесам" и удивляюсь его величию... ну а жить и работать предпочитаю сам по себе, без вождя и пастыря. И притом я родился, вырос и тружусь в среде, где люди недостаточно обеспечены материально, чтобы разрешать загадку жизни формулами религиозного самосовершенствования. Они прекрасны, но предполагают за собою большую сытость. Я верю в мораль постольку, поскольку она не ссорится с физиологией. Нет-нет, я не толстовец. Я сам по себе. Да и не опростился я, как вы изволили сказать, а просто... перестал выводить горе вверху крышу, висевшую на воздусях, и спустился к земле низу рыть рвы для закладки фундамента. Губка выжата. Интеллигенция оскудевает. Классы, ее поставлявшие в общество, выродились и ничтожно немногочисленны в общей массе населения. Материал для цивилизации истощается. Мы дичаем. Ну я и пошел на поиски новой влаги для нашей губки. Сижу в глуши и работаю новые материалы для культуры, расширяю круги кандидатов в образованные классы. Попросту сказать: учу ребятишек читать, писать, четырем правилам арифметики и еще кое-чему элементарному... Становой и предводитель дворянства называют мою деятельность "сицилизмом", а в московских прогрессивных кружках ее окрестили -- "культурною пропагандою". Я же сам считаю себя только кирпичником, формующим кирпичи. Чем больше их я наформую, тем более буду счастлив, потому что -- каких ни измышляй пружин, чтоб мужу бую ухитриться -- а без сего кирпича общественного здания не построишь: в стране, сплошь безграмотной, бессилен голос прогресса. Хуже того: в стране, сплошь безграмотной, самое образование немногих превращается в орудие рабства, создает аристократические привилегии, тысячами псевдонимов садится на народную шею и пьет народную кровь... Разве можно серьезно и добросовестно читать ста тридцати шести избранникам с кафедры о средних веках и благодарить Господа Бога своего, что мы живем в просвещенном девятнадцатом веке, когда знаешь, что миллионы за стенами твоей аудитории застряли именно в этих средних веках совершенно безвыходно? По-моему, до тех пор, пока народ безграмотен, он -- мертвец. И в стране такого народа не может быть ни своей науки, какие бы блестящие ученые ни возникали среди нас отдельными единицами, ни своего искусства, ни своей политики. Возможно только знахарство разных типов и рабовладельчество, явное или скрытое под разными соусами. Русский политический смысл создаст и вызовет к жизни тот, кто русских читать выучит. А всего вернее, что создаст его сам народ, потому что надоело ему ждать, как мы знахарим где-то наверху, и он сам учиться начинает... Если бы вы знали, какою жаждою грамоты я окружен, -- там, в своих потемках! Так только слепорожденный к Сыну Давидову о прозрении вопиял, как народ о грамоте воет. Грамота для него даже не знание, она -- шестое чувство, которого ему недостает, без которого он инстинктивно сознает себя неполным существом, недоразвившимся организмом, низшим и бессильным сравнительно с другими общественными элементами. Что же себя обманывать? Между нами и народом пропасть. На стороне народа та чуть ли не единственная выгода пред нами, -- что уж очень много его; он эту пропасть телами своими завалить может и по телам перейти. И будет этот час -- часом великого экзамена, какими он навдет нас по ту сторону пропасти. Хорошо, коли понадобимся, по старой памяти, да -- сомнительно. Скорее скажет: когда я алкал, вы меня не накормили, когда я жаждал, вы меня не напоили, -- ну а теперь я сам с усам... изыдите во тьму кромешную! Говорю вам: не только в городах, но даже и в деревнях уже растет новое поколение, которое в нас не нуждается, ищет самостоятельно новых вер, новых путей. Свежее, гордое, сильное... Идет смена, идет экзамен. Ну и блажен раб, его же обрящут бдяща.

-- Земли нет, -- заговорил он снова, -- и долго не будет. А когда будет, то уже и понадобится ли? Четверть века спустя русское народонаселение переползет на третью сотню миллионов! Деревня умирает, растут фабричные городки, -- с фабричными князьками, с большою тенденцией к фабричному закрепощению... Переход России на новый капиталистический строй назревает фатально. Подумайте-ка! Неужели в этот роковой и неизбежный перелом мы отпустим деревню тою же темною дурою, как воспитало ее трехсотлетнее крепостное право, от которого в три десятка лет -- дудки! не отдышишься! Да это было бы предательством! пособничеством закабалению! восстановлением крепостного права, с цепями тяжелее прежнего... Народ инстинктом это чувствует, -- оттого и заспешил так учиться, застрадал так остро по просвещению... Он уже знает, что грамота -- меч его самозащиты. Ну и пойдемте к нему с грамотою и с книгою! Он -- вверх, мы -- вниз, на полпути встретимся, да уж и все вместе опять вверх поползем, viribus unitis... {Соединенными усилиями; в единении сила... (лат.).} Пойдемте-ка, в самом деле, Евлалия Александровна? А?

-- Вы... меня зовете?!

-- Видите ли, -- строго сказал Кроликов, -- я сегодня и с графом этим завтракать согласился только для того, чтобы с вами познакомиться. Я о вас много хорошего слышал. И от бедняжки Лангзаммер, и от других. Кажется, что хвалят вас не напрасно. Характер у вас есть, молчите вы умно и хорошо. Это признаки души, ищущей дела. Так -- почему же мне и не рискнуть? не позвать вас на свое дело? Попытка не пытка, спрос не беда. Толцыте и отверзется -- сказано в Писании, а под лежачий камень и вода не течет.

-- Я, конечно, очень благодарна вам за доверие и хорошее мнение, -- отвечала Евлалия, и в голосе ее звучало удивление и легкое недовольство, -- но мне странно немножко... Что бы вам ни говорили обо мне, но вы видите меня в первый раз, и, однако, сейчас же предлагаете мне свою программу... Тут или уж слишком много хорошего мнения обо мне, или, наоборот, чересчур мало уважения к моему женскому умишку и характеру. Мне двадцать второй год; неужели женщина, образованная сколько-нибудь и мыслящая, не может прочно выработать к этому возрасту своей самостоятельной дороги, что вы с таким уверенным натиском зовете меня на свою? Знаете ли, господин Кроликов, ведь вашу речь можно очень близко истолковать именно такими словами: ну что ты могла сама придумать для жизни? если и есть что, брось: наверное глупости! пойдем-ка за мною, -- вот я так знаю, и один знаю, настоящее... И наконец, предположим даже, что я так глупа и беспечна, что сама не позаботилась создать себе задач к жизни, -- неужели я настолько дурно окружена, что обо мне подумать некому из моих близких? Неужели мне, жене Георгия Николаевича Брагина, приходится терпеть такой идейный голод,тчто он написан на лице моем и вызывает сердобольные души подавать мне милостыню программами?