II
1898
Вчера антрепренер московского увеселительного сада "Мое вам почтение" заявил своей труппе, что, если дожди не прекратятся, ему остается один исход: застрелиться. Сегодня дождь лил с такою силою и постоянством, точно хотел Убедить мрачно созерцавшего пустой сад антрепренера: "Зачем тебе, братец, стреляться,-- тратить деньги на револьвер? Я тебе таких луж налью, что -- дешево и сердито утопишься в любой за милую душу..."
Открытые сцены не работали. В закрытом театре человек шестьдесят публики, перезябшей, с зонтами, в теплых пальто, смотрели мрачно и с непримиримою враждою какое-то глупейшее "Обозрение". Был один из тех спектаклей, когда между сценою и зрительным залом чувствуется глухая взаимоненависть. Когда публике -- будто совестно, что она крохотною горсточкою ротозеев выбралась из целого огромного города в такую мерзейшую погоду когда добрый хозяин пса на улицу не выгонит, смотреть совсем никому не интересное и не нужное представление. Когда артистам до злобы противно, что они -- человек двадцать солистов, человек сорок хора, человек сорок оркестра, вся огромная человеческая машина театра -- должны весело зябнуть в ярко освещенном, мишурном бараке, петь, играть, кричать, дурачиться без всякой надобности и выгоды для себя пред мрачною разбросанною горсточкою людей, числом в зале меньше, чем в оркестре и на сцене, и представляющих собою "публику" -- подлую публику, которая "не ходит" и завтра пустит антрепризу без штанов, а труппу выкинет на улицу... Сцена презирала нищенский зал и валила пьесу через пень в колоду. Зал чувствовал презрение, злился, ненавидел и мстил сцене таким гробовым молчанием, что уж лучше бы шикали!
В антрактах -- долгих, ленивых, томительных -- с вялою стукотнею плотников за закрытым занавесом, с громким разговором хористок, со всеми зловещими симптомами театра, безнадежно умирающего и уже потерявшего дисциплину,-- публика почти вся оставалась на местах. Не более десяти человек выходили блуждать по внешним галереям, чтобы наблюдать густую зыбкую сеть серого дождя, пронизанную электрическим светом, и сквозь нее унылые огни ресторана с сонными "шестерками", дремлющими либо ругающимися без почина.
В числе смельчаков, рискнувших проникнуть в эту безрадостную обитель под барабанный бой ливня по зонтам, оказался господин средних лет, среднего роста, средней наружности, среднего сословия и, заметно, провинциал из средней же России. Бородка у него была средняя -- жидкая и рыжая, пальто среднее -- серое и модное, глаза средние -- серые и торговые, и котелок средний -- русской фабрики и надетый на лоб. Господин выпил две рюмки водки, закусил семгою и, расплачиваясь с буфетчиком, обнаружил довольно содержательный бумажник. Покуда он укладывал в карман достояние свое, дружно сопровождаемое почтительными взглядами и буфетчика, и шестерок, в хозяйском углу буфета появилась пара, к которой средний господин немедленно приковался взорами с жадным любопытством и глубоким вниманием. Кавалер в этой паре был тот самый злополучный садовый антрепренер, которому предстояло застрелиться в случае, если дожди не прекратятся. В сухую погоду он был, вероятно, очень красив и даже величав с своею великолепно крупною фигурою, подвижным бритым лицом и умными еврейскими глазами. Но сейчас был похож на мокрого пуделя -- притом на расплюевского: который не выдержал трепки и сбежал. Даму, не столь его сопровождавшую, сколь преследовавшую, средний господин только что бесконечно видел на сцене в "Обозрении": она последовательно изображала Сокольницкую рощу, Лопнувший водопровод, Фигнеристку, Декадентку, Телефонную барышню и Газетную утку. И средний господин, уже при первом ее появлении, настолько заинтересовался этою высокою, худощавою блондинкою, что даже пересел из не совершенно пустого седьмого ряда кресел в совершенно пустой -- третий. Играла блондинка очень хорошо,-- даже средний господин, далеко не знаток по части искусств, понял, что эта "умеет лучше всех", и одобрял с чувством какой-то особой и как бы домашней гордости. Но голос у артистки был старый, сорванный, а сама она казалась усталою и истощенною. Звали ее по афише Каирова-Нельская.
-- Душа моя, душа моя,-- восклицал удрученный антрепренер, стряхивая веду с пальто и тем еще более уподобляясь мокрому пуделю,-- вы, мумуля, удивительная, право, женщина... Но если же невозможно? если я вам говорю, что невозможно?
Женщина смотрела ему в упор в самые глаза своими серыми, холодно и сосредоточенно злыми глазами и повторяла однозвучным, искусственно-спокойным, твердым, неотступным голосом:
-- Сорок три рубля... Сорок три рубля... Я не отстану... Мне нельзя вернуться домой... Сорок три рубля.
-- Сорок три рубля?!