-- Вы о женитьбе? -- спросил Мауэрштейн.
-- Ну... разумеется, не о похоронах!.. Что вы еврей, это, -- вот мы сейчас говорили с Квятковским, -- по-моему, препятствием служить не может... Кто из образованных евреев стесняется теперь своею религиею? Вы, конечно, человек свободомыслящий, не фанатик какой-нибудь. Что оставаться евреем, что сделаться христианином, -- не все ли вам равно? Это -- для стариков важно, там, в лапсердаках каких-нибудь и пейсах, а вы человек молодой, нового века...
-- Притом в паспортном отношении... magnifique!!! {Великолепно!!! (фр.).} -- ввернул словцо Квятковский.
Ему Мауэрштейн не ответил, а Бурста остановил строго и решительно.
-- Ну уж это вы мне -- молодому еврею нового века -- и оставьте судить, все равно мне или не все равно зачеркнуть свое еврейство и сделаться христианином. Тут вы, Бурст, ничего не знаете, не понимаете, да и не в состоянии понять: вы -- иной расы человек... это наше, расовое, это мое... и... не надо больше говорить об этом.
Он в большом волнении вынул сигару, обрезал ее дрожащими руками и с трудом раскурил... Бурст и Квятковский ждали -- один полный досадливого нетерпения, другой -- с большим любопытством.
-- Итак, господа, -- заговорил Мауэрштейн, тяжело глотая слюну нервного удушья, -- в этом вы очень ошибаетесь... Переменить религию, порвать с родным домом и народом совсем не так легко и безразлично, как переехать из одной гостиницы в другую... И, если я иду для Лидии Юрьевны даже на такой страшный перелом, на весь риск его, чего бы он мне ни стоил, полагаю, господа, это достаточное свидетельство, что любовь моя к ней не пустая прихоть, и не праздный я развратник какой-нибудь, не подлец...
-- Кто же считает вас подлецом? -- успокаивая, остановил его Квятковский.
Мауэрштейн указал дрожащим пальцем:
-- А вон -- Бурст сейчас первый... Я, господа, в таком глупом положении, что вся видимость -- против меня... Но совращением невинностей Мауэрштейн не занимается... нет-с!