Вторая причина слабого успеха толстовских посмертных произведений -- чрезмерность ожиданий, и искусственно, и естественно выращенных в обществе за громадный срок с тех пор, как первые слухи об этих произведениях проникли в печать и молву, до тех пор, когда слухи наконец получили реальное осуществление. Разговоры об "Отце Сергии" и "Хаджи Мурате" шли уже 15--17 лет тому назад! И -- какие разговоры! Не надо забывать, что Лев Николаевич жил в стеклянном доме: черта, которой он, к слову сказать, не коснулся,-- вероятно, не успел, -- в автобиографической драме своей "И свет во тьме светит". Вести и слухи, разносившиеся из Ясной Поляны и дома в Долгохамовническом переулке усердием друзей и поклонников, торговым промыслом интервьюеров и литературных прихвостней и коммерческим расчетом семьи Льва Николаевича, наполняли Россию чуть ли не изо дня в день предчувствиями восторгов неслыханных, чуда невиданного. Обещалось нечто такое, что завершит финальным аккордом старый русский литературный период XIX века и даст законоположные начала новому периоду века XX. Дружно внушалось и верилось: вот выйдет солнце и осветит! Внушениями и верою создалось ожидание страстно жадное и с таким колоссальным упованием, которому, строго говоря, не могло бы удовлетворить ни одно художественное произведение единичного творчества. Если бы Шекспиров "Гамлет" или "Король Лир", девятая симфония Бетховена, Венера Милосская пришли впервые тоже на подобное ожидание, они, по всей вероятности, разочаровали бы свою публику не менее, чем "Отец Сергий" и "Хаджи Мурат" публику XX века. Ожидаемая гениальность слишком обязывает автора.

Это все равно, как если вы в первый раз видите храм Петра в Риме или святую Софию в Константинополе: огромная подготовленность к впечатлению понижает уровень впечатления, и вы вздыхаете с явным или тайным разочарованием: это-то София? это-то св. Петр? То, что случилось теперь с "Отцом Сергием" и "Хаджи Муратом", имеет громадно-выразительный прецедент в литературе: вторую часть "Фауста" Гёте. От нее также ждали чуда из чудес и, когда чуда из чудес не последовало, так на это обиделись, что не захотели рассмотреть действительных красот и глубин, в ней заключенных. И надо было десятилетиям пройти прежде чем европейское общество в новых поколениях обратилось к последнему творению Гёте с примирением и стало изучать его эстетически и философски.

"Недосол на столе, пересол в избе". Перерекламировать оказывается методом более страшным, чем недорекламировать, даже для Гёте и Толстых. Последние, конечно, сами не рекламируются, и даже неприятно соединять их имена с этим глаголом. Но вокруг них, как вокруг столпника Атаниэля в "Таисе" Анатоля Франса, естественно вырастают капища и город. Это ведь и отец Сергий начал испытывать. Город и капище своими чудотворцами живут, а, чтобы поддерживать жизнь свою, им нужен шумный рынок, успешно торгующий славою чудотворцев, во имя которых они все собрались вкупе и питаются кто чем приспособился и как горазд. Около всех чудотворцев всегда идет торговля не столько прошлым и настоящим чудом, сколько будущим. Чудесно и жутко, дьявольски-оскорбительно это у Достоевского в "Братьях Карамазовых" -- о старце Зосиме с ожиданием всего города, как старец помрет, окажется нетленным, и тогда-то вот... начнется! настоящее-то! А старец-то, вместо того чтобы "откалывать чудеса", как выражается Ракитин, стал испускать "тлетворный дух". И город не только с госпожами Хохлаковыми и диким иеромонахом Ферапонтом, но и с умным, проникновенным Алешею Карамазовым включительно "никак от старца такого поступка не ожидал", -- обиделся и огорчился ужасно. Все заслуги старца померкли и были забыты. И даже раздались голоса, ругавшие старца, ни в чем неповинного, кроме того, что он оказался верен человеческой природе. Подобное же разочарование неудавшегося чуда постигло и "посмертного Толстого".

Третья причина, близкая ко второй, пожалуй, ее подразделение, заключается в том, что благодаря Сергеенку, Тенеромо, семье, посетителям, при которых Толстой читал отрывки своих произведений, издателям и редакторам, которых знакомила с ними гр. Софья Андреевна, всегда искусная по-казчица заманчивых образчиков своего товара, многие из посмертных художественных сочинений Льва Николаевича успели реализоваться в представлении множества людей в очень складные и полюбившиеся им мифы... А может-быть, и не мифы!

Вот, например, "Отец Сергий". Я знаком с его содержанием с 1899 года, когда, со слов П.А. Сергеенка, убеждал покойного М.О. Альберта купить эту вещь для нашей тогдашней "России". Спрашивали за нее, приблизительно помнится, двадцать тысяч рублей (Толстому спешно нужны были деньги для духоборов), и объема она должна была быть гораздо большего, чем оказалась теперь. Альберт не решился пойти на такую крупную единовременную затрату -- ввиду того, что вещь не кончена, а Толстой человек больной и старый (думал ли М.О., что этот старый человек переживет его на пять лет!), да еще и не задушит ли ее цензура? Переговоры, к большому моему сожалению, не состоялись. Но, когда я теперь читал "Отца Сергия", мне показалось, что я читаю только его схему, остов, бледный сколок с того "Отца Сергия", с которым познакомил меня в 1899 году П.А. Сергеенко, а потом поддерживали это знакомство и многие другие литераторы, побывавшие в Ясной Поляне и удостоившиеся слышать чтение или рассказы самого Льва Николаевича. Многое, может быть, пристало к памяти тем непроизвольным, механическим процессом продолжения и развития художественных восприятий, которым бессознательно творятся варианты -- ну хоть былин и сказок, что ли, вообще всякой изустной словесности. За многое, что мне представляется теперь отсутствующим и недостающим в "Отце Сергии", не поручусь через тринадцать лет, что оно в нем, действительно, было. Может быть, только "кажется". Но есть вещи, которых "вариантом" не примыслишь, потому что они -- основные, и многих таких вещей, по-моему, в нынешнем "Отце Сергии" недостает. Так, по-моему, исчезла из повести изумительнейшая картина светлой морозной ночи в зимнем лесу, когда Маковкина снежною тропою одна в своей белой собачьей шубе под роняющими на нее снег деревьями идет к келье отца Сергия... Теперь от этой сцены осталось две строки: "Тогда сани уехали, а она в своей белой собачьей шубе пошла по дорожке. Адвокат слез и остался смотреть".

Сцены с отрублением пальца я почему-то совсем не помню. Может быть, ее тогда еще и не было? А вот сдается мне очень, что в том старом "Отце Сергии" искушение было осложнено тем условием, что прельстительницей о. Сергия являлась не уездная львица Маковкина, как теперь, но прежняя невеста его, покинутая княжна Мэри Короткова (так ее зовут теперь, было ли так прежде -- не помню, известна зыбкость имен у Толстого), успевшая стать светскою и достаточно беспутною дамой. И о. Сергий побеждал ее искушения, гораздо более изящные и тонкие, чем теперь со стороны Маковкиной, лишь нравственным усилием, могущественным напряжением железной воли, твердо решившей противостать греху... Думаю, что воспоминание меня не обманывает, и потому еще, что эпизод с рубкою пальца в нынешнем "Отце Сергии" как-то спешно, нарочно, не-толстовски сделан. От него веет не столько Толстым, сколько Лесковым, который, к слову сказать, этот анекдот чрезвычайно любил и неоднократно к нему возвращался ("Гора", "Легендарные характеры" и еще где-то).

Но вот что я положительно помню, и утверждаю, и уверен, что это уже никак не может быть подсказано "естественным вариантом по ассоциации идей". В нынешнем "Отце Сергии" падение героя в блуд с приведенной к нему на исцеление душевнобольною девушкою отделено от сцены с Маковкиною восемью годами затвора. Тогда сцена падения следовала непосредственно за сценою побежденного искушения. Эта последовательность производила потрясающее впечатление своею физиологическою правдою, с поразительною силою реализма рисуя, как бодрый дух погуб-ляется слабостью плоти. Как могучий человек, истратив всю свою нравственную силу на борьбу с грехом, явившимся к нему в самой соблазнительной форме, которую искушение могло изобрести, -- как этакий усталый богатырь в тот самый момент, когда он имел право торжествовать высочайшую победу, ниспровергается в гнусейшую лужу под новым неожиданным натиском чувственности, заставшим его врасплох... Ради этого показания участница грехопадения о. Сергия, помнится, была написана в гораздо более отталкивающих красках, чем теперь, когда от прежнего образа толстой, сырой купчихи-нимфоманки у нее остались только "очень развитые женские формы".

Конца повести я совершенно не помню. Может быть, я и не был с ним ознакомлен, может быть, его и вообще еще не было. Но потом мне приходилось и читать, и слыхать, что в ужасе от своего грехопадения о. Сергий убивал соблазнившую его женщину и бежал из монастыря "на запад солнца"... Повесть заключалась картиною, как о. Сергий, полубезумный, идет навстречу ветру, неведомо куца...

На возможность трагического выхода из душевной бури о. Сергия указывает Толстой и в нынешнем очерке повести. Женщину, с которой согрешил, о. Сергий не убил только потому, что:

"Келейник встретил его.