-- Все в человеке, все -- для человека!

Я признаюсь с полною искренностью, что люблю Максима Горького со всем энтузиазмом пылкой веры, истомленной чаянием великого и деятельного таланта, для которого литература и жизнь -- одно суть. Но я не фанатик и любовь моя не слепа. Мне не страшно сознаться, что новая попытка Горького не удалась, и "Человек" его в общем гораздо бледнее монолога о человеке Константина Сатина, этого chef d'oeuvre'a {Шедевр (фр.). } лаконической силы, одною страницею открывшей путь к целой литературе споров и комментариев. Во главе комментаторов теперь оказался сам автор монолога. Его комментарий вышел, во-первых, длинноват, а во-вторых, возвышенный тон ритмованной прозы привил мыслям Горького фразистость, совсем ему не свойственную ранее. Конечно, ритмованною прозою написаны и "Песня о соколе", и "Буревестник", но обе эти вещи -- краткий, как фейерверк или пороховой взрыв, порыв пламенного чувства, буйная лирика мысли, а не рассуждение о мысли и лирических ее позывах. Там, по некрасовскому завету, просторно мысли и тесно словам. Между тем в "Человеке" много именно рассуждения,-- чуть не "хрии". Огромно растянутые резонерские части "Человека" свинцовым грузом тянут ко дну красоту отдельных лирических вспышек, вроде приведенных выше. Уж очень дурного мнения автор о мозгах публики, которая будет его читать; уж очень боится он, что его не поймут или не допоймут; уж очень старается он разжевать и в рот положить каждую мысль свою, ставя черные и громадные точки над каждым i. Слишком много разъяснения, примеров, сравнений, фигур: ясные сами по себе, меткие образы тонут в расплывчатой тине словоизлития. В "Человеке" наряду с проблесками чисто горьковских молний много велеречия, догматической проповеди на заказ либо ученой резонерской оды:

Неправо о вещах те думают, Шувалов,

Которые стекло чтут ниже минералов!

У Максима Горького бывали вещи удачные, бывали слабые, но -- до сих пор -- не было ни одной, на которой не сказывалась бы яркая оригинальность его обособленного таланта,-- ни одной такой, чтобы ее можно было приписать по ошибке кому-либо другому. И в "Человеке" местами прорываются строки исключительной глубины и пафоса, живущего только в широкой и страстной душе певца "безумства храбрых". Но, опустив эти немногочисленные оазисы, мы получаем от "Человека" все же лишь эффектное упражнение в красноречии на симпатично предвзятую тему, под коим могла бы с успехом красоваться подпись не только М. Горького, но, например, и талантливого, но неистощимо риторического о. Григория Петрова. То же самое стремление к доказательствам уподоблениями, что так характерно для творчества и речи "петербургского Златоуста", то же самое забвение принципа: "comparaison n'est pas raison" {"Сравнение -- не доказательство" (фр.). }, тот же самый калейдоскоп быстро проходящих "предметных представлений", подобранных умно, иногда даже замечательно умно, но не говорящих о том истинно поэтическом творчестве, что "мыслит образами". Например: ну разве Максима Горького это язык -- "тучи разных мелочей житейских подобны грязи на его (человека) дороге и гнусным жабам на его пути"? Читатель, серьезно настроенный, подумает, что это -- отрывок из проповеди молодого, честно мыслящего и говорящего, кое-что светское почитавшего, но не срывающего звезд с небес попа-ставленника {Это сравнение я взял у Антона Чехова. В апреле 1904 г. он писал мне: "Читали вы "Человека"? Не правда ли, Горький похож в нем на молодого попа-ставленника, который, с амвона, старается говорить басом и на "о"?}; читатель смешливый просто вспомнит из Пруткова, что "чиновник стальному перу подобен" либо "иного прогуливающего старца смело уподоблю песочным часам". Такой шаблонной, двусмысленной и вызывающей на пародию лжеобразности, к сожалению, слишком много в "Человеке". И... "совсем не необходимо столь вящще изломиться!" -- говорил салтыковский сановник семинаристу, когда тот старался выказать себя изящным светским кавалером. Я думаю, что и драгоценному таланту Максима Горького совсем не необходимо "вящще изломиться" в красивом умничанье словесном, в фехтовании красно сплетенных фраз. Подбирать таковые на Руси мастеров много, и -- куда до них в этой немудреной опытности Максиму Горькому! Рядом с ними он, огнями страстными трепещущий вулкан живой, всегда останется тяжеловесным и неловким, как именно "вящще изломившийся" семинарист. Но из всех русских писателей один лишь Максим Горький умеет ударять по сердцам неведомою силою бродящих слов Сатина, бродящих мыслей Фомы Гордеева, бродящего чувства Мальвы. И,-- когда в "Человеке" назло надетому на талант корсету искусственных фраз прорывается этот прежний вещий, глубокий, сильный Максим Горький,-- страшно и грозно возвышается он тогда над уровнем своей новой вещи, и пустынная гладь ее невыгодным контрастом своим как будто делает эти прекрасные высоты еще выше.

-- Вы лжете, говоря, что я бессилен, что ограничено сознание мое! Оно растет! Я это знаю, вижу, я чувствую -- оно во мне растет! Я постигаю рост сознанья моего моих страданий силой, и -- знаю -- если б не росло оно, я не страдал бы более, чем прежде...

Когда я дочитал "Человека" до этих строк, с последующею тирадою, приведенною выше, я почувствовал себя в восторге такого же недоумения, как -- позвольте и мне прибегнуть к сравнению: вообразите себя на праздном заседании какого-нибудь российского общества любителей собственной элоквенции, жующих при почтительно скрываемых зевках общими местами избитые литературно-философские темы,-- вдруг подвели бы к вам человека в старомодном кафтане со стразами и рекомендуют:

-- Иоганн-Фридрих Шиллер, автор "Разбойников", "Дон Карлоса" и оды "Lied an die Freude" {"К радости" (нем.). }. Гражданин грядущих поколений, удостоенный от французской республики благодарности и почетного гражданства как друг свободы.

-- Это дикий сон! -- скажете вы.

Да, сон -- дикий, мощный сон, навеянный страстным прометеевским стоном русского певца-богатыря: