Июнь. 1904
V
"МЕЩАНЕ"
Из всех произведений Максима Горького,-- моим читателям известно, как высоко я ставлю и как много я люблю этого вдохновенного человека! -- единственно к "Мещанам" я всегда оставался глубоко равнодушен. C'est une oeuvre manquée {Это неудавшееся произведение (фр.). }. Горькому нужно было пройти драматический искус, написав для театра вещь скучную, тяжелую действием, малооригинальную, чтобы, научившись недостатками своего первого письма, явиться потом громадным и почти безукоризненным поэтом-публицистом сцены, творцом несравненного "На дне". В "Мещанах" все нескладно и тягуче, все полно утомительным умничанием богато одаренного самоучки, который, открывая отсебятиною Америку за Америкою, с наивным великодушием дарит их публике, воображая, что и для всех они -- Новый Свет. Когда вы вдоволь налюбуетесь стихийною силою таланта, который сам собою доходит до великих истин, вами усвоенных по традиции образования,-- а, чтобы налюбоваться, времени надо очень мало! -- то становится сперва скучно, потом зевотно, наконец, досадно: охота же парню с этакою огромною головою тратить жизнь, ломясь в открытые двери и повторяя во всеуслышание старые, избитые зады, о них же никто из здравомыслящих культурных людей и спора уже не подъемлет! В "Мещанах" Максим Горький рубил мечом по гордиевым узлам жизни совсем как Александр Великий -- только по узлам-то все развязанным. Созданные упорно оригинальным процессом труда, "Мещане", однако, оказались совсем неоригинальны как художественный результат. Родовые понятия мещан и мещанства нашли уже сорок лет назад в литературе русской замечательно яркое и полное воплощение в "Молотове" и "Мещанском счастье" Помяловского, и пьеса Максима Горького не стала выше уровня этих произведений,-- особенно первого романа. Типы "Мещан" и героев Помяловского пограничны до такой степени, что даже пресловутый Тетерев -- не более как перепев Михаила Михайловича Череванина, пьянствующего художника из "кутейников", с философией "темного кладбищенства", красноносого Мефистофеля, самооплевателя и страдальца под циническою маскою. Отношения Тетерева к Поле (к слову сказать, подчеркиваемые итальянскою постановкою гораздо резче, чем русскою) в "Мещанах" совершенно подобны отношениям Череванина к Наде в "Молотове". Оба -- аналогичные афористы и декламаторы. Тетерев резче и эффектнее, пожалуй, а Череванин умнее, острее, богаче чувством и в качестве питомца семинарской логики искуснее фехтует силлогизмами. Вообще Тетерев -- не только из "типов Помяловского", но, если бы Помяловский остался жить дольше, то мы уже имели бы Тетерева, им написанного и возведенного в перл создания, так как подобный Тетерев уже намечен был Помяловским к исполнению в романе "Брат и сестра" в лице того певчего,-- как певчий и Тетерев Горького,-- что "пил на четыре желудка..." Да и сам-то Помяловский лично был вместе -- и певчий этот, и Череванин, и Тетерев!
Созданные книжно и схематически, самовнушенные по ходовым теориям десятилетия, а не художественно-наблюденные положительные фигуры "Мещан",-- новые люди, творцы будущего,-- "сильный" Нил с компанией,-- не понравились в России как "ницшеанские" продукты слишком сухой, головной прямолинейности. Узость и грубость Нила сам Горький, кажется, сознавал, противопоставляя ему хотя слабый, но все же не лишенный сердечности и пьяной поэзии протест Тетерева: "Прощай, разбойник!" и т.д. Я видел "Мещан" на итальянской сцене, в Сицилии. Когда на сцене палермского театра Беллини показался Нил, я испугался было, не поняли ли итальянцы "разбойника" буквально: таким атаманом и чертом из оврага, таким Стенькою Разиным они его одели. А роль страшно вымарали, хотя актер ее играл недурной, энергичный, с темпераментом. Почему же? Да просто потому, что уж слишком много общих мест и великих истин из социальной азбуки изрекает этот Нил: наивно оно, отстало от времени и не нужно здесь. Что в России,-- где рабочий вопрос еще едва проснулся,-- звучит со сцены полуновостью, то в Европе заставляет зевать, как цитата из прописи, как заезженная банальность, как сказка про белого бычка, как попытка к доказательству аксиомы.
VI
НОВЫЙ ГОРЬКИЙ
1
Лет сорок тому назад был в большой и всемирной моде итальянский тенор Тамберлик. Изящный, всесторонне совершенный артист, он стяжал свою славу, однако, совсем не общими своими достоинствами, но исключительным даром брать необыкновенно громко, полно и широко верхнюю ноту Ut dièze {Знак повышения тона на полтона (ит.). }. Тамберликов Ut dièze был пунктом помешательства, навязчивой идеей старинной меломании. Шли слушать не "Вильгельма Телля", не "Пуритан", не "Пророка", но -- как Тамберлик в таком-то такте такого-то акта грянет свой Ut dièze. И все, что Тамберлик пел до или после такого-то такта, такого-то акта, пропадало в равнодушии выжидательном или разъездном: получив свой излюбленный голосовой фейерверк, публика безжалостно спешила к шубам и -- по домам. Говорят старожилы, что Тамберлик был человек умный и чуткий, искусство свое любил страстно, и то трагикомическое обстоятельство, что вся роль его в искусстве свелась к живому воплощению Ut dièze'a ныне, и присно, и во веки веков, оскорбляло его чуть не до слез. Он пробовал отучить публику от ее странной мании, перестал появляться в операх с Ut dièze'ом, но добился тем только того, что в публике заговорили, будто Тамберлик потерял голос. И во спасение своей артистической репутации и материального благосостояния Тамберлик, скрепя сердце, должен был вернуться к своему ненавистному Ut dièze'у и опять орать его, покуда не наорал несколько миллионов франков. А тогда оставил сцену с глубочайшим презрением к толпе, его обожавшей, его не понимая, и зажил в свое удовольствие богатым частным человеком. В начале восьмидесятых годов крах какого-то банка уничтожил состояние Тамберлика, да так чисто, что старику -- ради хлеба насущного -- пришлось опять взяться за артистическую деятельность. Тамберлик сделал концертное турне по Европе, и перед ним опять бежала все та же громкая слава: вот едет Тамберлик, у которого в горле сидит несравненный, великий Ut dièze! В это время было уже много теноров, которые по следам Тамберлика выработали себе Ut dièze'ы, быть может, даже ничуть не хуже великого оригинала. Но всем было лестно слышать именно Ut dièze самого Тамберлика. Я помню московский концерт Тамберлика. На эстраде стоял и едва внятно шамкал что-то семидесятилетний старец, а зал, переполненный избранным, интеллигентнейшим обществом столицы, добродушно зевая, покорно дозволял мучить себя этим безобразием в ожидании всенепременного скорого чуда. И вот из уст старца вдруг вырвалась, как звуковой смерч какой-то, высочайшая нота действительно поразительной силы и красоты. И... публика разъехалась, довольная, в восторге: онауцостоилась слышать Ut dièze Тамберлика и -- за наличность Ut dièze'a -- простила теперь Тамберлику его старческое шамканье, с таким же безразличным равнодушием, как прежде оскорбляла его невниманием к общим красотам его юношеского исполнения.
Эту присказку о Тамберлике внушили мне внимательные наблюдения за литературною карьерою Максима Горького -- наиболее любимого и уважаемого мною писателя в современной русской литературе. Лет двенадцать тому назад он всплыл над нею с неведомого дна, подобно тритону неожиданному, с босяцким воплем, который прозвучал именно, как Тамберликов Ut dièze. Затем доброе десятилетие вопль Горького развеивался crescendo {Крещендо: постепенное усиление звучания (ит., муз.). }, покуда, наконец, не достиг предельного напряжения в "На дне" -- этой чудо-пьесе откровений, похожих на громовые раскаты. Но вместе с громадным успехом пьеса эта осенила Горького и громадным несчастьем: Горький сделался "автор "На дне"", и дальнейшее его творчество было однажды навсегда подчинено публикою уровню грандиозных впечатлений, вынесенных из вдохновенных глубин этого удивительного произведения. Все, что с тех пор писал и пишет Горький, подвергается непременному измерению -- выше ли оно, чем "На дне", или, по крайней мере, на одинаковой ли с ним высоте. Критика и публика неугомонно и капризно требуют, чтобы тесситура в партиях нашего литературного Тамберлика не опускалась ниже Ut dièze'a, и не желают считаться с тем, что такого продолжительного и острого крика не в состоянии выдержать не только Тамберликово горло, но и уши слушателей. Тщетно утомленный Горький пытается писать в умягченных тонах среднего регистра: не слыша привычного вопля себе по вкусу, масса скучает, зевает и сплетничает, будто Горький потерял талант, "Горький кончен", Горький литературно умер. Друзья из братьев-писателей защищают его от нареканий, но, правду сказать, в такой скользкой и условной манере, что не поздоровится от этаких похвал, и лучше бы не защищали. Что защищать Горького? Он сам себя от кого угодно защитит. О Горьких можно рассуждать, спорить, диспутировать, но Горьких нельзя ни "хвалить", ни "ругать": это так же смешно и невозможно, как "расхвалить" или "разругать" Чатыр-Даг или Черное море.