-- Подумаешь, полиция и соседи -- агнцы невинные: так и не знают, что вы держите публичный дом!
-- Во-первых, потрудитесь лучше выбирать ваши выражения: я не держу публичного дома, но -- пансион для приезжающих и приют для родильниц. А, во-вторых, что обо мне знает полиция, это мне решительно безразлично. Важно, что она хочет знать обо мне и как ко мне относится.
-- А вы не скупитесь на взятки, не жалейте денег,-- вот и все будет хорошо.
-- Если вы думаете, что я мало плачу, то горько ошибаетесь. Это -- настоящие пиявки. Намедни я смотрела из окна, как дочери нашего комиссара шли в церковь к коммуникации. Из каждой складочки их беленьких платьиц мне, как голубые ангельчики, мои bleux {Денежки (фр.).} улыбались...
Мари-Анет засмеялась.
-- Нет, нет, любезный мосье Поль. Вы для меня слишком шумный и заметный субъект. Наше положение здесь, к сожалению, похоже на то, как -- если бы акробату позволили ходить по гнилому канату, но -- без сетки и всякой гарантии, что его поддержат, не дадут ему расшибиться об землю в случае, если канат оборвется. Завтра выйдет у меня скандал,-- и я пропала. Тот же самый комиссар, который за мой счет рядит, как куколок, своих причастниц-дочерей, погубит меня не только совершенно спокойно, но еще и с красивыми фразами и громкими словами, en bon bourgeois, en bon père de famille, en vrai citoyen et patriote {Хороший буржуа, хороший отец семейства, истинный гражданин и патриот (фр.).}, и ему рукоплескать будут, а про меня соседи хором скажут: "Туда ей и дорога, мерзавке"! Вы бы посмотрели, с каким видом в мэрии принимают от меня благотворительные пожертвования разные, которые, однако же, сами приказывают делать. Есть у них нарочно такой прохвост -- для сношения со мною и Фридолиною. Жуира из себя разыгрывает, а на самом деле сквалыга и взяточник. И на приюты дай, и на школы дай, и на мостовые дай, и на корсо, и на гонки -- на все! Давай широкою рукою, а принимают -- фыркают. Подумаешь, я им не деньги даю, но жаб и змей подсовываю. И -- в отчетах всегда показано меньше, чем я пожертвовала. Так и говорят без всякой церемонии, когда засылают гонца своего с требованиями, что -- пожалуйте, мол, пора денежки нести, давно не раскошеливались... "Вы, мол, пожертвуйте 500 франков, а в отчете будет показано 50".-- "Это за что же?" -- "А за то, что принцесса Бельджойозо пожертвовала всего только сто, не можете же вы стоять в списке жертвователей выше принцессы Бельджойозо?.." "Я совсем не добиваюсь чести стоять рядом с ее светлостью и готова ничего не жертвовать... "Мне швыряют в нос бумагу и приказывают: "Пишите, что вам говорят, и не рассуждайте! Если вы не будете давать на общественные нужды, то -- кто же будет? Помните, что вы пользуетесь общественною терпимостью и висите на волоске... Умейте быть благодарною обществу, которое вас терпит!.."
В конце концов, дело мое, конечно, сладилось, мы с Мари-Анет друг дружке понравились, Бастахов получил свои комиссионные двадцать франков, а я вошла в число пансионерок, с обязательством уплачивать Мари-Анет за содержание свое тридцать франков ежедневно, десять франков платить господину, которого она ко мне припишет или к которому меня припишет, то есть, в конце концов, тоже ей, и, сверх того, за посредничество, отдавать ей треть заработка, который она будет мне доставлять. Кроме того, она обязалась уплатить мой счет в отеле, под расписку на один месяц, составленную с надбавкою 12%, и оказать мне кредит, чтобы я могла восстановить свой туалет. Когда я сосчитала все, к чему обязана, то увидала очень хорошо, что, если я не выработаю в день, по крайней мере, 150 франков, то в мою-то собственно пользу не останется ни единого су. Но выбирать мне было не из чего. Я была еще молода, сильна, здорова, хороша собою,-- рассчитывала быстро выплатиться и при помощи тех 520 франков, что ежемесячно мне посылаются из Петербурга, устроиться где-нибудь на Ривьере на дешевую жизнь.
Все это шло -- как по-писаному, тем более что Бастахов в одном отношении, к счастью моему, ошибся; Мари-Анет не только не дала мне денег на игру, но оказалось, что, по конституции княжества Монако, мы, как постоянные обывательницы, даже и не имеем права играть. Положим, запрещение это желающими превосходнейше обходится, но -- конечно, не нами, жиличками пансиона Мари-Анет. Нам нигде не чинили никаких препятствий, ни неприятностей, ничем не показывали, что профессия наша известна, но -- с первого же дня, как я вошла в пансион, я почувствовала, что между мною и остальным миром опустилась завеса, которой до сих пор я -- вне дома -- даже у Буластихи не чувствовала. Там, бывало,-- у себя дома, в четырех стенах,-- рабыня, в люди вырвалась -- барышня, как все. Здесь -- как раз наоборот. Надо отдать справедливость Мари-Анет: она была вправе обижаться, когда ее пансион ругали публичным домом. Хотя все ее жилички были проститутки и работали, как вы видите из моего условия, всецело на нее, но тон был взят такой, будто мы, в самом деле, жилицы, а она очень любезная -- до известных пределов кредита -- и потрафляющая нам хозяйка. Кормила недурно, сцен никаких, в расчетах была очень порядочна, прислугу держала вышколенную, учтивую. Зато вне пансиона все время, бывало, сознаешь себя под зорким, неумолимым надзором, который, при первой же промашке с твоей стороны, вцепится в тебя безжалостною рукою и тебя оскорбит, осрамит, раздавит. Все время сознаешь за собою презрительную силу, которая двигает тебя, как пешку: иди сюда, а не туда, садись здесь, а не там. Тут -- порядочные, а вон там -- ты. В театральной кассе спрашиваешь билет в партер. Кассир выглядывает в окошечко и, молча, отрезывает талон где-нибудь в тринадцатом ряду.
-- Я не хочу так далеко.
-- Ближе нет.