Утро, заставшее Лусьеву в этой квартире, было сплошь отравлено попрошайничеством. Начала Эмилия Карловна:

-- Сколько вы получили на булавки, Schätzchen? {Душа моя? (нем.). }

-- Двадцать пять рублей,-- с досадою, измученная, желтая, злая, полусонная, отвечала Лусьева; эта подачка унижала ее в собственных глазах не только женски, но даже "профессионально". У Рюлиной она швырнула бы бумажку в лицо мужчине, на смех сожгла бы ее на свечке... {Ломброзо, 436.} Но немка взглянула на Машу не без почтения.

-- S-o-o-o? Schön, Kindchen, schön! Sehr glücklich! {Прекрасно, деточка, прекрасно! Очень удачно! (нем.). }

И тотчас же объяснила.

-- У нас такое положение. Если вы получаете на булавки, то двадцать пять процентов поступают в пользу экономки. Aber, mein Kind {Но, мое дитя (нем.). }, вы такая симпатичная, для первого знакомства, вы, наверное, прибавите мне маленькую безделицу в подарок.

Маша сконфузилась и дала ей десять рублей. Пять рублей отстригла у нее льстивая, улыбающаяся, слезливая Евгения Алексеевна. Три -- вчерашняя аляповатая девица. Три,-- масляно, рабски и в то же время как-то угрожающе ухмыляясь,-- выкланял "жилец" {Ломброзо, 429--430.}. Рубль сама Маша сочла нужным дать горничной, которая много ей служила.

В конце концов, она с жадным нетерпением, как дорогого, своего человека, ждала, скоро ли приедет Федосья Гавриловна, чтобы увезти ее из этой западни. Ей уже начинало казаться, что канюки-просители, с холуйски-приниженными и настойчивыми глазами, лезут к ней из каждой двери, из каждой щели... Кто, осклабляясь, кланяется и протягивает руку, кто сообщает, как наглый, разбойничий закон:

-- У нас такое положение!

Ночь, каждое воспоминание о которой передергивало Лусьеву отвращением, самой ей принесла... три рубля!.. {Взято из подлинного судебного дела девяностых годов.}