-- Тем хуже,-- протяжно сказала она.-- Значит, вас, голубчиков, Аделька фотографировала,-- конечно, по уговору с тем мерзавцем,-- когда ты не подозревала... тем опаснее... Эх, Маша, Маша!.. Не ждала я от тебя, что ты так легко скрутишься!.. И как только угораздило тебя унизиться? Ведь прохвост же он, на роже у него написано, что прохвост!..
-- Ольга,-- кричала Маша, хватаясь за виски,-- что ты говоришь? Объяснись! Как унизиться? Что там у них на карточке? Я ничего,-- ну слышишь ли ты: ровно ничего из всех твоих слов не понимаю!.. Никогда,-- веришь? -- никогда между мною и Ремешко не было ничего стыдного и неприличного!
-- Ты не врешь?
Глаза Ольги загорелись тревожным любопытством.
-- Никогда!.. Никакой близости, интимности!.. Нельзя было, нечего было фотографировать с нас компрометантного!
-- Откуда же взялась фотография?
-- Я не знаю, но -- чем хочешь буду божиться!.. Да и зачем мне теперь врать?.. И, наконец, сам он, Ремешко, хотя оказался потом дурным человеком, но я решительно не могу на него жаловаться: он вел себя совсем не таким,-- был всегда очень приличный, скромный, почтительный...
Ольга нахмурилась.
-- Ну, а на портрете вашем этот скромный и почтительный сидит на кровати, без сюртука, в расстегнутом жилете, а ты -- лежишь у него на коленях, в костюме праматери Евы...
Маша остолбенела.