При первом своем "дебюте" Маша участвовала в группе "Трех Граций" -- с Люцией и с какою-то совершенно безмолвной на всех языках, не исключая родного, шведкою, которую Лусьева видела только однажды в жизни,-- именно вот в этот вечер и на этом "спектакле".
-- Я не имела духа выйти: так было ужасно, позорно, скверно... Стою, уже убранная и причесанная по-гречески, как надо,-- сама Полина Кондратьевна голову убирала,-- стою перед дверью этою проклятою, зубами стучу, лихорадка колотит. Ну вот не могу перешагнуть в ту комнату и не могу!.. Полина Кондратьевна, Адель стараются около меня -- просят, приказывают, злятся, грозят... не могу! А бить не смеют... зубами старуха скрипит, а ни щипнуть, ни ударить нельзя: если зареву,-- гостям будет слышно, граф губу оттопырит, что mauvais genre {Неприлично; букв.: дурной вкус, тон (фр.).},-- дерутся! Да и как же потом будет меня выпустить -- заплаканную? Ведь комната -- не сцена: все видно, каждый синяк, всякая царапина на теле обозначится; а если за волосы,-- прическу смять должны... Ольга тут тоже,-- она в тот вечер "Запарилась" изображала, картину художника Матвеева,-- сама в три ручья плачет надо мною, а умоляет: "Все равно уж, Машенька: если ты на это пошла, то судьба такая... надо начать! Ободрись,-- что тянуть-то? Перед смертью не надышишься!.. Ступай!.." Нет, не могу. Ноги -- точно ватные, колени гнутся... Они меня -- Валерьяном, они меня -- шампанским, они меня -- коньяком... Ничего не помогает: нет сил, и шабаш!.. И вдруг -- Люция влетела?.. Злая, красная, огромная... "Долго еще,-- кричит,-- эта невинность ломаться намерена? До утра, что ли, я, по ее милости, мерзнуть буду?.." И затопотала на меня пятками... Никто еще в жизни на меня не орал... У меня кровь так к вискам и хлынула! Света я не взвидела! Ни стыда, ни страха не осталось в глазах! Завизжала что-то ей в ответ и сама не помню, как выскочила за дверь, как очутилась в той комнате, перед занавескою, как стала в позу...-- вся в электричестве... Люция после удивлялась: "Ну и обругала же ты меня, девушка! Откуда слова взяла?.." А я не помню... Потом легче стало, привыкла, некоторые картины даже самой нравились... Я больше в Тициане имела успех... Уж очень хвалили меня: и богиня-то я, и статуя, и мрамор живой... Что же? Со всем освоиться можно. Балерины привыкают же, актрисы тоже, которые в оперетке и в феериях... Разница не велика. И публика у нас бывала та же самая,-- только что меньше ее, да в комнате, а то весь балетный первый ряд!..
(Генне-Ам-Рин, 32.-- Историю "живых картин" я изложил с давнего рассказа первоклассной опереточной звезды, которая имела несчастие состоять в кабальных отношениях к их устроительнице,-- надо думать, не долговых, потому что женщина эта сама зарабатывала от сцены немалые тысячи и в средствах не нуждалась. Я имею право говорить об этом случае, потому что он когда-то был сообщен мне его героинею с предисловием: "Вот напишите повесть о моей жизни". В лапы "генеральши" (обобщаю в данном случае кличку нарицательно) она попала еще консерваторкою через... торговку-разносчицу, у которой покупала кружева и которая в Москве семидесятых и восьмидесятых годов была, оказывается, своего рода знаменитостью.)
XXVI
-- И часто мучили вас подобными спектаклями? -- спросил полицеймейстер.
-- В месяц раз пять или шесть, не больше... это очень дорогая забава.
-- И все было шито-крыто? Полиция не беспокоила?
Лусьева пожала плечами и окинула полицеймейстера язвительным взглядом, под которым тот невольно опустил глаза и даже как будто слегка покраснел бурым румянцем.
-- В самом деле,-- опять поддержал его Mathieu le beau, и на этот раз очень некстати,-- в самом деле, не могла же полиция не знать, что в доме госпожи Рюлиной происходят оргии... ну, хотя бы только подозревать, наконец... Достаточно подозрения, чтобы вмешаться.
Лусьева возразила медленно и ядовито: