-- Друг мой,-- воскликнул старый циник,-- тогда я ничего лучшего и не желаю: это даже роскошь! Ибо я преследую цели не эстетики, но физиологии... Я ведь, слава Богу, русский человек, милый мой Симеон. А слыхал ты выразительную русскую поговорку о роже, которую можно фартуком прикрыть? Это, брат, эстетическая квинтэссенция истинно русского любовного романа...

И вот... Епистимия в "нянюшках" при старом, больном, решительно, хотя и медленно, пошедшем к могиле Иване Львовиче Лаврухине. Ради этого она должна была расстаться с Гришуткою и, так как не хотела доверить его Соломониде, в самом деле предпочла отдать в мальчики знакомым купцам, хорошим людям.

"Ну, Епистимия,-- думала она в первые дни, когда убедилась, что успела заслужить совершенное благоволение Ивана Львовича,-- теперь только не зевать, будет богат Гришутка... Это не у Сарай-Бермятовых -- по мелочам... тут, при уме, сотнями и тысячами пахнет..."

Шли недели, месяцы, потом пошли годы. Иван Львович день ото дня становился капризнее, требовательнее, сердитее, а "нянюшка" не менялась. Ровная, спокойная, безгневная, всегда тактичная, Епистимия -- и через пять лет после того, как вошла в лаврухинские палаты,-- не сделалась хоть сколько-нибудь фамильярнее со стариком, а преданность и бескорыстие свое доказала ему в стольких выразительных случаях, что еще раз поколебался дряхлющий скептик:

"Кой черт? Неужели я доживу до такого чуда, что на старости лет буду окружен порядочными людьми? Сперва Симеон, потом эта..."

Симеон долго приглядывался к Епистимии, покуда ввел ее в свой план. Он был прост и даже формально -- до известной своей ступени -- не преступен. Так как Иван Львович, дряхлея, приобрел страсть, вернее, болезнь многих стариков писать завещания, то увеличивая, то уменьшая суммы, которые он назначал Васе Мерезову, глядя по тому, как был им доволен, а остаток назначая на разные просветительные и благотворительные учреждения, то надо было добиться того, чтобы однажды какое-нибудь из завещаний этих он подписал в пользу Симеона Сарай-Бермятова, а затем постараться, чтобы новых завещаний уже не было и это осталось последним. Вот как этого-то достичь, чтобы после завещания в пользу Симеона Иван Львович не сделал нового, которым бы отменил то, и было самым мудреным. И это Симеону казалось даже невозможным без преступления. И с неприятным содроганием внутри себя, чувствуя себя почти маньяком охватившей его идеи, Симеон боялся сознаться самому себе, что в случае надобности он готов и на преступление. Что же касается Епистимии, она с тою решительною легкостью, которая так свойственна женщинам большого характера одинаково на путях подвига и злодейств, давно уже приняла за необходимость, что придется ей рано или поздно в Симеоновых и Гришуткиных интересах попоить Ивана Львовича чем-нибудь таким, что прекратило бы навек его завещательные вдохновения, остроумие и самые дни. В случае успеха интриги Симеон обещал Епистимии выплатить десять тысяч рублей. Это ее втайне обидело: без награды, и большой, она, конечно, не надеялась остаться, но ей хотелось, чтобы Симеон понимал, что она для него не из-за денег старается, и удостоил бы, с уступкой своей барской спеси, быть с нею в ровных товарищах, а не видеть в ней только продажную -- за корысть, нанятую деньгами, слугу. Однако, не подав вида неудовольствия, она с насмешливою заднею целью спросила Симеона:

-- Вы мне это и на бумаге напишете?

Симеон посмотрел проницательно и сложил пальцы правой руки в выразительную фигу.

-- Я, любезнейшая моя, не дурак и в Сибири гнить отнюдь не желаю.

Большою бы глупостью имел право записать, кабы знал, Иван Львович эту фразу Симеона Сарай-Бермятова о Сибири и дорого заплатил Симеон впоследствии за фигу свою. Потому что вместо друга и союзницы снова воскресил он в Епистимии оскорбленную женщину и тайного врага.