-- Если ты, Виктор, ищешь Симеона, -- сказал Иван, сидевший как на иголках, -- то он сейчас наверное у себя в кабинете. К нему всего несколько минут тому назад прошла любезноверная Епистимия...

-- Придется, значит, расстроить их tête-à-tête {Любовное свидание (фр.).} и ее от Симеона выжить.

-- Ах, пожалуйста! -- громко подхватил Модест вслед уходящему Виктору.-- Пришли ее к нам. А я-то думаю: чего мне сегодня не достает? Сказки! Пришли ее к нам.

-- Можешь сам позвать, если она тебе нужна, -- сухо отозвался Виктор, повернув к двери Симеона.

-- Не сомневался в твоей любезности, -- заочно поклонился Модест.-- Иван! Постой у двери, посторожи Епистимию, чтобы не пропустить, когда она пойдет от Симеона... Мы зазовем ее к себе, и она будет рассказывать нам русские сказки. Никто другой в мире не знает таких мерзких русских сказок, как Епистимия, и никто не умеет их так аппетитно рассказывать. Ей дано произносить самые ужасные слова с таким ангельским спокойствием, что они расцветают в ее устах, как... жабы! -- расхохотался он.-- Знаешь, Иван? Мы ляжем на тахту, потушим лампу, снимем сапоги, и она, Епистимия, в темноте будет нам, как древним боярам, чесать пятки и рассказывать свои мерзкие сказки.

-----

Услав Марфутку за Епистимией, Симеон остался у стола и писал крупным, размашистым почерком своим разные незначительные ответные письма, пока в дверь не постучались и на окрик его "Можно!" вошла в кабинет высокая, худощавая, немолодая женщина -- как монашенка, в темных цветах платья, теплого серого платка, покрывавшего плечи, и косынки на гладко причесанной русоволосой голове. Женщина эта производила странное впечатление: точно в комнату вдвинулся высокий узкий шкаф или живой футляр от длинных стенных часов. Все в ней было как-то сжато, узко, стесненно, точно она несколько лет пролежала в виде закладки в толстой тяжелой книге. А то серебряные монеты, на рельсы положенные, расплющиваются поездом в такую длинную, вытянутую, тонкую, пронзительную полоску.

-- Спрашивали?-- произнесла она тихим голосом, держа опущенными богатые темные ресницы, единственную красоту своего пожилого, увядшего, бледного, с лезвиеподобным носом лица. Эта монашенская манера держать глаза свои скрытыми под ресницами и опущенными долу придавала испитым, тощим чертам женщины характер какой-то лживой иконописности.

-- Да, -- хмуро отозвался, дописывая страницу, Симеон.-- Очень рад, что ты еще не ушла. Запри дверь, Епистимия, чтобы нам не помешали. И садись. Поближе. Вот сюда.

Епистимия весьма свободно заняла место в том самом кресле, в котором только что перед тем тонул горбатый Вендль, и ждала, сидя под темно-серым платком своим, прямо, тонко, точно ее перпендикулярным стальным шестом водрузили на плоскости кресла для опытов каких-нибудь и, чтобы не отсырел аппарат, окутали его материей. Симеон кончил письмо и вложил его в конверт... Епистимия видела, что он волнуется и не случайно, а нарочно избегает смотреть на нее. Легкая улыбка скользнула по ее синеватым, отжившим, в ниточку сжатым губам.