Головы обнажаются, точно внезапным вихрем сдуло все шапки.

-- Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое...

Гремит тысячеголосый хор, потрясая звуками окрестную Москву на далекое пространство: однажды я заслышал его от Красных ворот -- за добрые полверсты от вокзала. Есть впечатления невыразимые и незабываемые. С тех пор долго-долго не пели люди на Руси массами, во всеуслышание, почти тридцать лет никаких ни молитв, ни песен. Однако этот гимн, которым родина напутствовала сынов своих умирать за страдающих братьев на окопы Алексинаца и высоты Дюниша, и сейчас рыдает в моих ушах, точно лишь вчера я его слышал. Из всех стихийных сил, какими располагает толпа, чтобы захватить в свое могучее движение личность и покорить ее своему настроению, звук -- едва ли не самая властная. В одном из рассказов Эркмана -- Шатриана есть дивная картина, как на площади маленькой эльзасской деревушки рота французов, солдат первой республики, защищается против атаки кроатов, вдесятеро превосходных числом. Французы бьются геройски, но ряды их редеют, гибель их неизбежна; их каре расстроено; оно колеблется, слабеет, готово бежать иди сдаться. "Тогда,-- рассказывает мальчик, свидетель этой битвы,-- рыжий начальник вытер свою саблю, всю красную от крови, поднял ее над головою и хриплым, страшным голосом запел песню, от которой меня подрал мороз по коже". Вся рота подхватила напев, и -- "французы точно взбесились": не стало ни утомленных, ни робких, раненые забыли про свои увечья; рота, с дружным ревом могучей песни, бросается на кроатов и последним отчаянным усилием опрокидывает их, гонит пред собою... "Allons, enfants de la patrie! Le jour de gloire est arrivé!.. " {"Вперед, сыны отечества! День славы настал!.." (фр.).} Если бы генералы Наполеона III могли вести свои войска на пруссаков "Марсельезой", а не маршами из опереток Оффенбаха, Франция, быть может, и не испытала бы Седана.

Никакие массовые впечатления, пережитые с того странного времени, за всю -- пеструю, богатую переменами и новыми картинами -- жизнь, не могут заслонить в моей памяти этих трогательно-величавых молитв народных. Недавно, читая Апокалипсис, я задумался над тем стихом его, где символические животные воздают хвалу и славу Агнцу, и с голосами их сливаются голоса всей природы. И мне показалось, будто когда-то -- не то во сне, не то наяву -- я что-то подобное слышал. Стал припоминать, и воображение ясно воскресило в моем слухе эпоху славянских увлечений -- гармонический, молитвенный вопль благоговейного, восторженного зверя тысячеголовой толпы...

Зверь вопил, стонал и плакал. Обнаженные головы, серьезные лица, сверкающие глаза, часто увлажненные слезами... Среди этих тысяч людей, взрослых и малых, мужчин и женщин, объединенных и возвышенных общим чувством, стоял Н.И. Огарев, покойный московский полицеймейстер,-- красавец-мужчина, обладавший великолепными усами столь необычайной длины, что свободно мог завязывать их узлом на затылке. Он один оставался в фуражке, бросая вокруг себя растерянные взгляды:

-- Ну и служба наша!-- говорил он потом.-- Снять фуражку -- нельзя: как бы то ни было -- демонстрация, самовольная, правительством не разрешенная,-- следовательно, как лицо официальное, я не имею права участвовать в ней хотя бы даже снятием фуражки. А, с другой стороны, как же и в фуражке-то оставаться? Молитву поют.

-- Как же вы, Николай Ильич, вышли из затруднения?

-- Не я вышел, а меня вывели.

-- Кто?

-- Паренек какой-то, спасибо ему. "Чего,-- кричит,-- ты, барин, стоишь в шапке?" Просунул руку через толпу, да -- как ткнет меня!-- фуражка-то и свалилась... Ну а уж поднимать ее я и сам не стал: стало быть, мол, судьба такая! Теперь и пред начальством прав, и сам себе господин! Слава Тебе, Господи!-- и запел вслед за другими.