Полагаю, что для характеристики плачущего крокодила двух эпизодов этих достаточно. Теперь вступает в очередь начальный первый вопрос: зачем же гадину сию г. Сергеев-Ценский в перл творения возводит и в качестве такового вывозит на книжную ярмарку?
Мы видели, что это не обличение и не сатира.
Мы видели, что это не "человеческий документ", печатаемый как художественная иллюстрация известного типа неврастении.
Социально-дидактических целей г. Сергеев-Ценский избегает в творчестве своем, как злейшей ереси. Сам еще не так давно объявлял о том urbi et orbi {Городу (Риму) и миру (лат), в знач.: на весь мир, всем (объявлять, разглашать).} в "Лебеде".
Что же остается? Чистое художество? Искусство для искусства? Равнодушная всеприродная любовь, одинаково тщательная в творчестве тела Фрины и вонючей железы у хорька? Просто предлагают нам мастерски описанный зоологический вид?
Но для творчества an und für sich {Сам по себе и для себя (нем.). } г. Сергеев-Ценский слишком мало внук Гончарова и слишком много -- внучатый племянник, что ли, Достоевского. Объективизмом в романе даже не пахнет. Автор ходит по пятам своего героя, как добросовестный и ревностный адвокат, и -- чем пакостнее аттестует себя человеческая гадина, тем усерднее распинается г. Сергеев-Ценский, чтобы читатель расчувствовался и ее, гадину, пожалел. В "Проталине" тепло и участливо звучат только строки, должные изображать внутренние надломы поручика Бабаева Ужасы, которых он свидетель, передаются с протокольным холодом профессионального репортажа, облеченного, -- чтобы быть сильным, -- в риторику трескучих слов и "эксцентрических" отступлений.
"Неизвестно, как трещали черепа красных под тяжелыми дубинами плотников и молотками каменотесов. Как арбузы? Или как ящики с чаем, попавшие под колеса? Пахла ли резеда, обрызганная мозгом и кровью?"
Есть разряд "литературно" чувствующих людей, которые и во время светопреставления будут заботиться главным образом о том: замечают ли окружающие покойники, как тонко и подробно они ощущают разнообразный ужас минуты и как непохоже на других содрогаются и отчетливо трепещут. Холодная сознательность этого трагикомического кокетства способна к самодовольным увлечениям и в них порождает иногда поразительные бестактности, в которые никогда не впадет, даже грубейшею ошибкою своею, наивная и непредумышленная искренность. По только что приведенной выдержке легко видеть, что в бестактностях такого рода г. Сергеев-Ценский плавает как рыба в воде, даже их не замечая. И часто, часто так на страницах "Бабаева". Намыслит автор по плану окатить читателя потоком сложно рассчитанных и ловко подобранных впечатлений и думает: "Вот-то ошпарю кипятком!" Глядь,-- ан, читателя, наоборот, коробит от холода: пламенные слова застыли в морозе художественного безучастия. Да так круто застыли, что уж лучше бы их не начинать, а то -- людей неловко. Как в старой сказке: надо бы пожелать -- "канун да ладан", а язык сболтнул -- "носить вам не переносить, таскать вам не перетаскать". Разве можно верить в серьезность и искренность чувства, которое в минуту стихийного ужаса подыскивает литературные созвучия к треску черепов? А то вот еще: "Сердце услышали ногти пальцев. Но мысли ковали сеть из каленого железа".
Это -- самоанализ убийцы над прахом жертвы. Весьма красноречиво, но, по-моему, в конце пышной фразы не достает повелительного восклицания:
-- Кроме!