Свободной речи".
Потому что: "Где не погибло слово, там и дело еще не погибло. За эту открытую борьбу, за эту речь, за эту гласность -- я остаюсь здесь; за нее я отдаю все, я вас (друзей) отдаю за нее, часть своего достояния, а, может, отдам и жизнь в рядах энергического меньшинства, "гонимых, но не низлагаемых"!
И силы, которым Герцен принес свою жертву, отблагодарили его сторицею, развернувшись под новым пером его с такою красотою и мощью, которых ни прежде, ни после не слыхано и не читано на Руси. Публицистическое русское слово постигла та же судьба, что испытала музыка, изящная словесность. То -- нет никакого, хаос предпотопный, в котором бродят первообразы, могучие, но не слыхавшие еще: "Да будет свет!" И вдруг сразу -- Пушкин, Гоголь с "Ревизором" и первою частью "Мертвых душ", Глинка с "Русланом". Взвиваются в поднебесье и остаются там, как недвижные точки, определяющие крайнюю границу, которой может достигнуть национальный гений, и затем -- вот -- проходит целый век в разнообразном приближении к этой громадной высоте, никем уже, однако, не достигнутой. Так и с Герценом. В его лице русская публицистика раскрыла все благородство мысли, всю силу, ясность, логическую красоту, изящество доказательств, блеск слова, образность, остроумие, находчивость, глубину чувства и заманчивость кокетства, на какие только она способна. Опять была поставлена точка, до которой -- будущее, достигай! Превосходных публицистов Россия и рядом с Герценом, и после Герцена имела много. Но Герцен не повторился. И не повторится.
Не повторится не потому, чтобы не мог явиться талант, равный Герцену, ум, столько же ясный и острый, слово, столь же блестящее и боевое, чувство, такое же яркое и честное. Перенесите в обстановку Герцена М.Е. Салтыкова или Н.К. Михайловского: первый как сатирический талант сильнее Герцена, второй равен Герцену образованием, способностью к философскому обобщению и вооружен, если не герценовым, то, во всяком случае, весьма острым блеском мысли и слова. Не повторится Герцен просто потому, что нет той специальной культуры, которая выделила первого Герцена, как плоть от плоти и кость от костей своих, и отправила его, великого кающегося дворянина, в эмиграцию, на великий и страшный подвиг: разрушить вольными таранами "Полярной звезды" и "Колокола" крепостную военно-дворянскую Россию. Герцен сделал то, чего ждало от него отечество. Ждало, но не поручало ему. Герцен сам взялся за руль общественного мнения своей эпохи, это очень важная черта,
основная и решительная в "герценстве". Он начальник публицистической гверильи, партизан и атаман партизанов, у которого своя голова и в деле, и в ответе. Он сам откуда-то взялся, вырос как из-под земли на голос общественной потребности, никто его в "Герцены" (позвольте мне на время сделать из собственного имени нарицательное: оно будет так понятно и выразительно в своей краткости) не назначал. И десятки опытов потом показали, что Герценом "по назначению" сделаться нельзя. Между тем, в той новой, всесословной, демократической России, которая сменила старую, сломленную Герценом, всякий новый кандидат в Герцены имел бы значение, влияние, силу и полезный результат только в том случае, если бы он явился Герценом, именно и действительно, по назначению. То есть говорил бы с Россией не от своего лица, или, в лучшем случае, своего кружка, как еще имел возможность и право Герцен, но -- как уполномоченный избранник большой и влиятельной классовой группы. Время партизанских войн за свободу прошло. На театре освободительных действий движутся великие классовые армии. Воспламеняющий певец Тиртей в них -- великая сила и потребность, но уже не вождь. Он должен войти в их дисциплину, как и всякий другой солдат -- рядовой ли, офицер ли, генерал ли армии. Если он на это не согласен, если он не приемлет присяги по формулам армии, если он остается сам по себе, с своей волей, с своей мыслью, с своим планом, с своим действием, он -- не солдат свободы, а только ее сочувственник, в решительнейшем случае -- вольный стрелок. Но в солдатство, хотя бы и солдатство свободы, яркая творческая индивидуальность трудно укладывается. А особнячество сильного стрелка в наше время гораздо труднее, чем в эпоху Герцена. Во всех отношениях, начиная с того, что это колоссальная претензия, пред требованиями которой оказался практически неудовлетворительным, бледным и бессильным даже Лев Толстой, и кончая препятствиями экономическими. Наследнику И. А. Яковлева, соединясь с миллионером Огаревым, как скоро они уверовали в необходимость своего вольного заграничного органа, легко было осуществить экономическую сторону предприятия собственными же средствами, не терпя чрез то решительно никаких материальных лишений. Но дворянская оппозиция -- революция богатых собственников -- давно вымерла либо сошла на нет, чрез оскудение растворилась в разночинстве, соприкоснулась с бедною демократией. В богатом дворянстве, если и есть умственные силы, то они узкосословны и в себялюбивом страхе ретроградны либо, по крайней мере, тупо-консервативны. А демократическая революция живет миром, кормится миром и, разумеется, если она тратит свой мирской капитал на печатный орган, то и орган этот будет мирской, приемлющий индивидуальность, насколько бы ни была она ярка, только как служебную единицу, в размере общего мирского плана... А -- не удовлетворяет тебя последний, не хочешь ты поставить себя под его контроль, воображаешь быть Герценом, воюя в одиночку,-- никто тебе не препятствует: попробуй, милый человек, счастья, как Герцен же, за свой счет, страх и риск. Нечего и говорить, что это совершенно справедливое рассуждение, на которое обижаться никто не может. Но нет также никакого сомнения, что, будучи интеллигентным пролетарием, трудом добывающим хлеб свой, в одиночку "герценствовать" -- тяжелая, и разорительная, и изнурительная жертва. Немало людей привела она на край нищеты и бедствий и все-таки без больших оправдательных результатов, потому что раздвоенная деятельность добычника-пролетария и публициста в одиночку полна мучительных случайностей и оскорбительных компромиссов. Слово, зависящее от кредита в типографии, с одной стороны, от кредита в мясной лавке -- с другой,-- слово тревожное, больное, скомканное, недоношенное. Оно говорится наспех и как-нибудь, потому что -- кто знает: отложи до завтра, и будет ли еще у тебя
материальная возможность сказать его хоть в таком-то виде? Пролетарская революция, сжатая в короткий досуг немногих часов между работой и сном, должна была поневоле принять за правило экономию слова и в суровой дисциплине фактических доказательств почти совершенно угасить фразеологию. Голая, твердо усвоенная схема-программа победила красоту бегучих, чеканных силлогизмов. Вообразите же себе Герцена без силлогизма, Герцена без фразеологии! Это -- Пушкин без стиха, это -- Репин без красок. Но фразеология требует много времени и у оратора, и у слушателей, а время обусловливается материальной обеспеченностью. Герцен был состоятельно независим сам и говорил пред состоятельною и однородною аудиторией, с единством которой ему было легко друг друга понимать. Все это условия чрезвычайно важные и уже неповторимые. Грандиозный публицистический талант -- большая часть Герцена, его материальная состоятельность и обеспеченность -- часть меньшая, но столько же необходимая, чтобы был Герцен. В революции пролетарской, в революции четвертого сословия Герцену быть трудно. Недаром рознь породы и класса сказалась враждебно уже в первых встречах старого Герцена с предтечами и начинателями русской пролетарской революции. Уже Чернышевский и Добролюбов казались Герцену very dangerous {Весьма опасны (фр.). }, а Герцен уже Чернышевскому и Добролюбову -- либеральным барином, спевшим свою песню. Недаром же под конец жизни Герцен разошелся и с Бакуниным, смущенный страшною прямолинейною последовательностью, с которой тот вышел за круг революции русской, чтобы очертиться еще более широким и грозным кругом революции мировой. Революционер-публицист, по преимуществу политический, на Герценов лад, в одиночку упрочившийся, блистательный фразеолог-разрушитель на капиталистическом фундаменте, мог бы быть выдвинут теперь в сословную очередь революционерства, только свежими силами образованного купечества и удачниками из свободных профессий. Но крупные богатства в последних редко сопрягаются с чистыми руками и лишены следов авантюры, а купечество в России не в ту сторону смотрит. Да и освободительное движение русское уже перешагнуло ступень третьего сословия и этою маркою народного моря уже не взволнуешь, ибо после 1905 года самое красное имя ее -- кадетизм, а не без претензий на оную живут даже ведь и гг. октябристы. Русский мир широко шагнул вперед и идет, идет... И, если в могучем марше его звучит еще, да и вечно звучать будет, Герценова запевка,-- причиною тому чудный голос и пламенная искренность великого певца, посланного сто лет тому назад родиться на Руси, чтобы научить ее песне о свободе. Жизнь, нарастая, обгоняет Герценовы планы и мечты, но она никогда не в состоянии обогнать Герценова доброжелательства, Герценовой любви, Герценовой веры в народ и будущую Россию.
ПРИМЕЧАНИЯ
Печ. по изд.: Амфитеатров А. Собр. соч. Т. 35. Свет и сила. СПб.: Просвещение, <1915>.
.. .дитя времени... "после француза".-- Имеется в виду Отечественная война 1812 г., разделившая две эпохи и поколения россиян на тех, кто родился до войны с Наполеоном Бонапартом, и тех, кто сформировался после нее.
Здравствуй, племя // Младое, незнакомое!..-- Из стихотворения Пушкина "...Вновь я посетил..." (1835).