Лишь доблести, запечатленной кровью.
Но Некрасов сказал -- вчуже, "К портрету***",-- Якубович ничуть не боится обратить это страшное правило на самого себя -- уже каторжника, уже карийца!
Нам, в условиях обыденной -- с позволения сказать, "послереволюционной" -- жизни, может быть, странна и непонятна эта неумолимая жажда, эта все углубляющаяся потребность героического страдания. Казалось бы, человек дошел до девятого круга Дантова ада. Какого же еще страдания нужно ему? Почему нет в нем довольства исполненным долгом? Что за политический "мазохизм" такой? Каких еще преисподних самоотвержений может искать человек, побывавший за свою идею в котле смертного приговора, годами томившийся в Петропавловской крепости, звенящий кандалами в каторжном руднике? Но -- увы!-- Якубович был прав: преисподние самоотвержения бесконечно растяжимы и требовательны и испытание им всегда готово. На его глазах разыгралась карийская трагедия 1889 года, когда С.Н. Бобохов и И.В. Калюжный покончили жизнь самоубийством после того, как товарищ их Надежда Сигида была подвергнута телесному наказанию: мрачный пассивный протест, который так недавно повторился в Зерентуйской каторжной тюрьме и унес в могилу молодую жизнь Е. Сазонова. Угрюмый факт протестующего самоубийства отразился в душе Якубовича не только героическою завистью к мертвым товарищам, но прямо-таки "угрызениями совести":
Не о вас я скорблю, зову чести послушных,
Жизнь сумевших за други своя положить:
Я печалюсь о нас о друзьях малодушных,
На руинах святых остающихся жить.
Мрак и ужас былого воочию видеть,
Все, что, гордые, вы не хотели снести,
Бесконечно любить, горячо ненавидеть