А сон любви -- тот светлый и стыдливый
Блаженства сон,-- вам лишь на миг светил?
И поцелуй ваш первый торопливый
Навек последним ли он был?
П.Я. имел нравственное право предложить сверстникам своим этот пуританский экзамен политического аскетизма: он сам его выдержал! Его-то "я" было с искренностью растоптано, стерто и забыто: сгорело и пеплом разлетелось, как жертва на алтаре народном. В этом отношении П.Я.-- совершенно исключительная величина в русской посленекрасовской поэзии. Победа над своим "я", отдача всего себя -- сердцем и мыслью -- на служение страждущему и борющемуся человечеству далась ему в гораздо большей мере и, главное, еще проще, чем даже, например, Надсону, которого Якубович так горячо любил и высоко ценил. Надсон превосходил Якубовича задатками своего не успевшего распуститься полным цветом красивого дарования. Но Надсон скончался, не выйдя из возраста поэтического юношества, и в этом едва ли не главное его посмертное очарование. Якубовичу в годы Надсона было уже не до юных самоощущений -- приходилось и быть, и действовать, и чувствовать себя зрелым и ответственным мужем на суровой общественной работе. Вспомним, что, уже будучи 23 лет, ему суждено было стать одним из энергических деятелей "Народной воли", помогавшим своими чуть не ребяческими руками соединять и направлять партию, разбитую и рассыпанную правительственною реакцией после 1881 года. Якубович как поэт с ранних лет -- взрослый. Он -- мальчик, но взрослый. Он не имел ни права, ни возможности отвлекаться в сторону красивостей ребяческого романтизма, которого так много и естественно много у Надсона. Может быть, именно эта ранняя, скоро определившаяся и быстро законченная взрослость помогла Якубовичу зато и сохраниться молодым до 50 лет. Потому что в его последних песнях столько же молодости, как и в первых, восьмидесятых. И правильно сам он говорил о себе:
То, что молодость скорбью святою крестила,
Только то я люблю, и люблю навсегда!
Когда я думаю о П.Я., представляется мне такая картина. В ночь с 27 на 28 декабря 1877 года петербургскою улицею "брела на костылях" в трауре только что осиротевшая Муза великого поэта -- "бледная, в крови, кнутом иссеченная Муза" Некрасова... И негде было ей, сироте, приютить свою печальную голову, и во многие поэтические окна заглядывала она, но вглядывалась в жильцов и, с сомнением покачав седыми кудрями, отходила прочь, ни в одном не встретив надежды на надежный и честный приют: где -- ее не хотели, где -- она сама остаться не хотела. Стан "ликующих, праздно болтающих" был велик и чужд, а свой стан -- умирающих за великое дело любви -- не виден и не слышен. Но вот остановилась она у одного окна и увидела за ним лампу, при свете которой незнакомый семнадцатилетний мальчик, лихорадочный и заплаканный, поспешно писал стихи, а слезы пламенем падали на бумагу...
Жаждал ты отчизны возрожденья,
Чтоб до слуха ветер не донес