А вот слова о том же писателя совсем иных взглядов, вложенные в уста человека "отжившего поколения":
"-- Вам никак теперь не возбудить и не развить идеальной пластики греческой; в мире, во всем человечестве нет этого представления. Вам рафаэлевских мадонн не возвратить, как не возвратить и самого католицизма с его деталями...
-- Однако музыка есть еще до сих пор!-- воскликнул Бакланов.
-- Какая-с? Революционная!-- подхватил Евсевий Осипович. -- Вы слыхали all' armi?.. {Паника?.. (фр.).} Пафос оперы на конце блеснувших кинжалов, вот и раскусите это!-- заключил он, подмигнув лукаво на всех гостей". (Писемский. "Взбаламученное море".)
Николаевское искусство умерло вместе с Николаем и его военно-дворянской Россией, разбитой громами Севастопольской войны. Оно даже не умерло: оно просто лопнуло как мыльный пузырь. Иные молодящиеся бодрые старички удивительно ловко обманывают насчет своих лет крашеными волосами, румянами, белилами, пружинками для растягивания морщин, корсетом и тому подобными ухищрениями. И только гроб обнаруживает их почти сверхъестественную дряхлость. Смотрите вы на такого уличного мертвеца и вдруг с ужасом и отвращением видите: да ведь это -- не свежий покойник! Он не сейчас умер! Он мертв уже десятки лет, и десятки лет мы мертвеца принимали за живого! Это -- общественная нежить, это своего рода нечистая сила, как безобразный колдун в Гоголевой "Страшной мести". Таким поразительно дряхлым, давним, никому не нужным и позабытым мертвецом оказалось официальное искусство Николая I. Лучшим и выразительнейшим, карающим свидетельством его остается -- хотя бы -- глубокий пробел в русской портретной живописи между Брюлловым, последним портретистом большого света, и Крамским и Ге, первыми портретистами русской интеллигенции. В промежутке остались Зарянки, Винтергальтены, умеренные и аккуратные Молчалины от искусства, достойные представители века, которого режим возводил канцелярскую аккуратность и солдатскую безличность в идеал государственности, в народности видел бунт, в оригинальности -- ослушание, в политической, религиозной и философской мысли -- революцию.
Эпоха императора Александра II разбудила в русской интеллигенции чувство народности. За народность одинаково, хотя и с разных концов, ухватились и отвлеченное миросозерцание славянофилов, и реалистическое миросозерцание западников. Искусство 60-х и 70-х годов, одинокими и несчастными предтечами которого были в живописи талантливый Иванов с его глубоко рационалистическим "Явлением Христа народу", а в музыке -- Даргомыжский, отозвалось на обе стороны как чуткое и разумное эхо. В эту пору наше искусство, с нигилистическою смелостью отбросив одинаково условные формы и русских мундирных традиций, и устарелого западного романтизма, нашло в себе, однако, ту общественную целесообразность, что дышала во французском романтизме и создала гражданские подвиги искусства, называемые полотнами Энгра, Делакруа, Делароша, Курбе или партитурами Мейербера, Галеви, до Берлиоза включительно. Это пора знаменитого протеста 13 художников против программ Академии художества, пора возникновения группы передвижников, пора нарождения музыкальной "Могучей кучки" с Балакиревым и русского музыкального образования в двух консерваториях с двумя Рубинштейнами во главе, пора комедий Островского и славы московского Малого театра, пора Стасова и Серова, пора Перова, "Бурлаков" Репина и писем Крамского, пора Антокольского, пора творческих сомнений Ге. Программное творчество, пропитанное политическою тенденцией, охватывает все области искусства. Гонимая в литературе и журналистике, преследуемая на кафедре, революционная мысль нашла свой приют в красках, в мраморе, в музыкальных звуках. Над кучкистами смеялись, что они пишут симфонии о том, как извозчик ищет в темноте потерянный кнут, но из этих ламентаций о потерянном кнуте вырос колоссальный Мусоргский, вырос Бородин, вырос Римский-Корсаков. Сколько насмешливого презрения возбуждала их "музыка будущего"! Сколько сатирических и просто ругательных стрел было обломано о Стасова, в ту пору их единственного защитника и пророка! А музыка-то действительно была для будущего, и надо было минуть двум десятилетиям, прежде чем пришли толмачи, чтобы открыть ее красоты, до тех пор оцененные лишь редкими знатоками, ушам всей публики и покорить ей публику. Надо было наступить эпохе вдохновенных бродяг, эпохе Максима Горького, эпохе пролетариата, что растет и поднимается теперь, как Бирнамский лес на Донзинане, и жадными руками ищет оружия, и мрачными глазами ищет вождей на решительный бой за свою свободу. Нигде, быть может, с большею наглядностью, чем в России, не доказали музыкальные вдохновения теснейшей зависимости своей от политического склада авторов. "Борис Годунов" и "Хованщина", два главных устоя славы Мусоргского, конечно, не могли быть написаны не только блаженной памяти жандармским генералом Львовым или августейшим композитором, принцем Ольденбургским, если бы способности их внезапным чудом природы и доросли до уровня Мусоргского. В высшей степени интересен в ряду наших политических опер "Князь Игорь" Бородина с эпическою фигурою половецкого хана Кончака, которой опять-таки не создать композитору, единомыслящему с Павлом Крушеваном, Грингмутом и им подобными пожирателями инородцев, с изумительными сатирами двух гудошников и князя Владимира Галицкого...
Если б мне дождаться чести --
На Путивле князем сести,
Я б не стал тужить,
Я бы знал, как жить!