-- Слышал?

-- Слышал.

-- Хоррошо-о?!

-- М-м-м...

-- Нет, ты скажи мне, Александр, как по-твоему, кто из нас двоих "Онегина" не знает - я или Петр Ильич? Боюсь, что он... И пусть меня черти возьмут, если я когда-нибудь что-нибудь стану петь при его дирижерстве... Это мука! каторжная работа!

Это говорилось не со зла какого-нибудь, но непосредственно после того, как Чайковский осыпал Тартакова комплиментами. Он был довольнехонек и совершенно не заметил безобразия, в котором под его управлением шел обычно стройный оркестр И.В. Прибика, и затруднений, которые он делал певцам новыми темпами, неожиданными ферматами или, наоборот, внезапными отменами привычных фермат и т.д. Я сам спел Онегина на веку своем 42 раза и смею сказать, что знаю оперу назубок. Но столь плохо исполненным, в такую кашу превращенным, как под управлением автора, мне никогда не случалось слышать Онегина даже и в глухой провинции. Между тем опера Прянишникова была образцовая по ансамблю, нисколько не хуже, а во многом и гораздо лучше императорской, и тот же "Онегин" с И.В. Прибиком за дирижерским пюпитром, с Тартаковым - Евгением, с Лубковскою - Татьяною шел у Прянишникова безукоризненно.

Если бы Рубинштейн остался живым, Филармонии, при всей энергии Шостаковского, едва ли суждено было бы выбраться из зачаточного состояния бледной копии создания Николая Григорьевича. Но, как скоро Рубинштейна не стало, создания его расшатались и стали быстро ветшать. Преемники умели только "танцевать от печки", ссылаясь на "так было при Николае Григорьевиче" и не соображая того, что при Николае Григорьевиче так было, потому что был Николай Григорьевич, а без Николая Григорьевича и то, что было при нем, стало не в помощь. Напротив, Шостаковский, наблюдая моральный и материальный почти что крах своих противников, практически решил, что консервативные добродетели симфонического пуризма отжили свое время; публика хочет не столько серьезных углублений в музыку, сколько под их ярлыком "иметь свое удовольствие". Симфонические собрания Русского музыкального общества, как и при Рубинштейне, строились на оркестре. Но без Рубинштейна оркестр пошел стремительно к упадку, из которого лишь несколько лет спустя поднял его энергичный немец Макс Эрдмансдёрфер. Шостаковский свою концертную конкуренцию построил на солистах - и выиграл игру.

По Рубинштейновой традиции, в симфонических собраниях вокалисты появлялись редко, и если появлялись, то лишь с классическими ариями Баха, Генделя, Гайдна, Глюка, Моцарта, Бетховена, Вебера, - думаю, что на Мендельсоне, Шуберте и Шумане был уже предел, дальнейшее почиталось от лукавого. Петь что-либо "оперное" почиталось кощунством, преступлением. Я помню, как З.Р. Кочетова, приглашенная к участию в симфоническом концерте (при Максе Эрдмансдёрфере), мучилась выбором, что же ей, колоратурной певице, спеть не из "оперы", пока не набрела на "Болеро" Ц.А. Кюи. Да и то суровые зоилы нашли легкомысленным. Иногда эта священнодейственная важность подталкивала какого-нибудь смельчака на внезапное озорство. Тенор Д.А. Усатов, человек вообще шумливый и дерзновенный, после какой-то скучнейшей и длиннейшей ораториальной арии на bis взял да и хватил "Плыви, мой челн, по воле волн" из "Корневильских колоколов". И.А. Мельников в качестве престарелого, но неугомонного enfant terrible (ужасный ребенок (фр.)) тоже обязательно конфузил симфоническое жречество чувствительными романсами о ручках, глазках, ножках, губках: более богатого запаса сладких нежностей, кажется, никогда не имел ни один другой баритон.

Шостаковскому было решительно все равно, что у него на эстраде поют, кроме, конечно, опереточного и кафешантанного репертуара, лишь бы пели хорошо да имя исполнителя было громко и тянуло публику в концерт. Он заметил, что значительная часть московского общества скучает без прекращенной итальянской оперы, и дал суррогат, приглашая в филармонические концерты недавних незабвенных любимцев - Сильву, Девойда, Мазини, Котоньи, Зембрих и др., а также, в виде новинки, премьеров и премьерш германских оперных театров: Мари Вильд из Вены и др. Стоило это ему бешеных денег, - как только он изворачивался! Но взял свое: одряхлевшая Симфония стала умаляться, а Филармония расти. Когда же Симфонию вновь вспрыснул живой водой высокоталантливый Макс Эрдмансдёрфер, Филармония уже настолько окрепла, что воскресшая конкуренция ее не испугала. Шостаковский тоже начал приглашать дирижеров из Европы, и филармонический оркестр хотя, конечно, не мог подняться до высоты, на которую подняла симфонический оркестр постоянная работа Эрдмансдёрфера, однако мало-помалу выравнивался и стал вполне приличным. А так как доступ в Филармонию был гораздо легче и доступнее, чем в Симфонию, то за Шостаковский оказалась большая сила: вся масса средней публики, которой в музыкальном наслаждении хотелось соединить приятное с полезным и не по средствам, да и не в охоту, было платить пять рублей за обязанность четыре часа подряд впивать непривычными ушами ученейшую музыку, хотя бы Листовой "Св. Елизаветы", как бы великолепно ни толковал ее Эрдмансдёрфер. Кроме того, Шостаковский очень много делал для учащейся молодежи и был ею любим, а где учащаяся молодежь, там и ее семьи. В старой же Москве молодежь учащаяся чрезвычайно много значила для театра и музыки - гораздо более, чем в старом Петербурге.

Приблизительно тою же среднею линией повел Шостаковский и свою контрконсерваторию, Музыкально-драматическое, в просторечии Филармоническое, училище. Само собою разумеется, что в состав профессоров вошло немало неудачников Рубинштейновой консерватории. Но Шостаковский понимал, что на них далеко не уедешь. Все они, как и сам он, были хотя враги Рубинштейна, но плоть от плоти и кость от кости его: люди его школы, его направления, его вкусов. Но копировать консерваторскую линию значило бы "тех же щей да пожиже влей". Как ни пала консерватория со смертью Рубинштейна, но все-таки морально ее возглавлял могущественный авторитет П.И. Чайковского, а фактически - возраставший авторитет СИ. Танеева, с нею был связан А.С Аренский; в ней возникали уже А.И. Зилоти и Э. Конюс. Словом, она определяла собою именно целое направление, и на почве этого направления конкурировать с нею было невозможно уже потому, что она концентрировала в себе все его действительно серьезные силы, была к ним очень ревнива и делиться ими ни с кем не была намерена. Шостаковский, хотя и сам шопенианец, рубинштейновец и чайковец, решил бороться на позициях нового направления и открыл двери "петербуржцам". В Филармонии профессорствовали Бларамберг и Кругликов, приезжали из Петербурга дирижировать Балакирев и Римский-Корсаков, в вокальных классах появились Барцал, Бижеич, к ученическим спектаклям готовили то сцены из "Тушинцев", то целого "Комика XVII столетия" (обе оперы Бларамберга).