-- Послушайте, Мешканов. Говорить -- так говорить до конца. Я уже сказала вам, что вы совсем не негодяй театральный, а хороший и добрый, оклеветанный сплетнями человек. Ну и теперь мне не страшно вам сознаться: если бы вы оказались тем негодяем, за которого я вас принимала, я покорилась бы вам во всем -- с ужасом, с ненавистью, с отвращением, но -- как покорная и бессловесная жертва. Режиссер бессмысленно смотрел на нее, чувствуя, что у него голова становится о четырех углах и перемещаются мозговые полушария. Он думал: "Эта девица, по-видимому, задалась целью довести меня до желтого дома!" А девица ораторствовала:
-- Что делать? Я знаю, что говорю ужасные вещи и вы имеете право меня презирать, но я не могу: я слишком люблю искусство... Оно -- моя жизнь, оно -- выше всего, для искусства я пожертвую всем... всеми чувствами, привязанностями, самою собою... Я воспиталась в обществе патриархальном, где на театр смотрят, как на дом разврата, на актеров, как на слуг дьявола, на артистку, как на безнравственную женщину... Вы видите: я не побоялась -- я на сцене, я актриса... Лишь бы быть жрицею искусства, а то мне -- все равно! Я желаю работы, желаю дороги в искусстве. Меня уверяют, что дороги нельзя найти без взяток, что дать карьеру артистке -- монополия властных людей, которым надо платить за покровительство либо деньгами, либо телом... Денег у меня нет,-- я нищая. Хорошо! Пусть будет отравлена моя жизнь и разобьется сердце. Я буду презирать взяточника, но он получит свою взятку: искусство выше всего,-- какою бы то ни было ценою, я должна и не побоюсь купить себе дорогу и право работы в искусстве!
Наседкина говорила громко, возбужденно, с мрачно разгоравшимися, трагическими глазами. Ошеломленный Мешка-нов смотрел на нее восторженно, как на внезапное видение божества.
-- Так вот вы какая!.. Вот вы какая!..-- бормотал он, с молитвенно сложенными руками.-- В первый раз в жизни... Елизавета Вадимовна!.. Вы потрясли... Во мне душа взметалась... Ах, я осел! Ах, старый осел!
И вдруг он опустился на колени.
-- Елизавета Вадимовна! Уж простите -- что было, чего не было, что думал на ваш счет, чего не думал, на что не посягнул,-- бросим все это в реку Лету и предадим забвению... не гневайтесь на меня, свинью!
Елизавета Вадимовна совсем не поспешила его поднять, а только протянула режиссеру свою чересчур мягкую, будто бескостную, холеную ручку, которую Мешканов почтительнейше -- без шутовства и любострастия -- поцеловал.
-- Стало быть, мир? -- воскликнул он, с кряхтом и кряканьем вставая от коленопреклонения.-- Мир, дружба и союз навсегда! Можете быть уверены, что я, Мартын Мешканов, есмь первый и почтительнейший друг ваш в сем театре. Ежели что вам надо -- только свистните: я для вас и за вас -- хоть распнусь во всем, что мне по силам и от меня зависит... Потому что -- с умиленным сердцем и увлажненными глазами говорю: вы меня пристыдили, вы меня с изнанки налицо перевернули, вы разбудили и воскресили меня, милостивая государыня вы моя! Вы "в волненье привели давно умолкнувшие чувства!" Я горд, что вы входите в наш театр! Вы делаете нам честь! Вы влетели к нам, как бодрый, свежий ветер! Вы -- белая голубка в черной стае воронов!
Госпожа Наседкина смеялась, радостно растроганная, и -- манерою, хорошо перенятою у Светлицкой,-- красиво смахивала с глаз светлые, маленькие слезинки...
-- Да -- полно вам!.. довольно же!.. будет!.. Я совсем не заслужила... мне стыдно... Какой вы восторженный!.. Ах, милый, милый, милый Мартын Еремеич!