-- Чтобы господин Кереметев с компанией и Машки Юлович всякие потом вздыхали и охали по всему городу, как я сорвала с афиши спектакль с полным сбором? Ни за что!..
-- Как хочешь, Лиза,-- тебе лучше знать себя!
-- Я взволнуюсь, нервы подымутся, и все пройдет хорошо... Ведь мне нездоровится только минутами... Послушай: голос звучит прекрасно...
Но вечером, в спектакле, она ослабела совершенно и -- после второго акта упала за кулисами в обморок, а затем в уборной у нее открылась неистовая, неукротимая рвота... Нечего и думать было -- выпустить ее на сцену: она осипла, как болотная сова, и колена у нее подгибались. Переполох в театре поднялся сумасшедший. Елена Сергеевна заместить Наседкину в остальных двух актах оперы, как и ожидал Берлога, отказалась наотрез. Оставалось либо прекратить спектакль и возвратить публике деньги, либо наскоро перестроить сцену и просить публику вместо третьего и четвертого акта "Крестьянской войны" удовлетвориться "Иолантою" или "Сельской честью" либо "Паяцами". В кассе мамаша Нордмана чуть не подралась с Риммером, требуя отчета по сбору, который тот задерживал, ожидая, что придется его возвращать. В режиссерской Кереметев,-- бешеный, красный, даже без черной шапочки на лысине, с всклокоченною бородою,-- забыв все свое политиканство, стучал палкою и орал, что театр довели до позора, которого он переживать, как лицо, ответственное за репертуар, не желает. Суеверные хористки шептались, что Наседкину сглазили. Кто-то брякнул спроста: не отравилась ли? "Санькина команда" подхватила и по углам зашипели опасные слова: опоили, отравили. Дюнуа сделал кроткое предположение, что у Елизаветы Вадимовны -- холера. Этого было достаточно, чтобы коридор и уборные, соседние с тою, где Наседкина лежала и билась в истериках, опустели, будто народ метлою вымело. Нордмана, к счастью, не было в театре: он был занят в каком-то концерте, аккомпанируя Маше Юлович морские песни из новой своей, едва начатой "Мальвы". Берлога метался в совершенном отчаянии от Наседкиной к Савицкой, от Рахе к Кереметеву... Ничего не выходило и не улаживалось, а между тем антракт затянулся, и публика в фойе начинала недоумевать и любопытствовать. Брыкаев прислал довольно дерзкое напоминание, что спектакль должен окончиться к двенадцати часам...
-- Чтобы черт все побрал!-- взревел Берлога среди смятенной сцены, срывая с себя шлем и латы.-- Анонсируйте "Паяцев"!.. Пролог Тонио -- единственное, что я сейчас в состоянии передать... Хоть им в публику плюнуть -- злобу сорвать!..
-- Андрей Викторович! Артист оглянулся.
Его окликнула женщина -- уже не весьма молодая и не без рябин на смуглом лице. У нее был хороший, кроткий, немножко звериный взгляд, как у негритянок, и согласные с ним яркие, будто вздутые, губы в темных усиках. Если бы не чрезмерная крупность черт, широкое лицо это было бы красиво, приятным же и теперь его можно было назвать: в нем светилось много доброты и характера -- тихой и серьезной выдержки, обнаруживающей человека, который умеет и любит думать, живет трудовым бытом и строго относится к себе.
-- Что вам, Лествицына?.. После... Не до вас...-- оборвал Берлога с досадою.
Но она заступила ему путь, дрожа, краснея, волнуясь.
-- Андрей Викторович... Я не могу, что вы так расстроены... Андрей Викторович... Если вы позволите... Если вам не противно... Андрей Викторович, я знаю Маргариту Трентскую... Я могу допеть партию за госпожу Наседкину... Андрей Викторович!..