Сологуб слушал с большим любопытством, но, к моему удивлению, охоты к эмиграции с авантюрой бегства не изъявил. Когда мы однажды возобновили этот разговор, - было у меня, на Николаевской набережной, - Федор Кузьмич дал мне понять, что он-то ничего не имел бы против, но ухода в нелегальном порядке никак не хочет Анастасия Николаевна.
Это вот было, остается и, вероятно, навсегда останется для меня психологической загадкой. Сколь ни обща была в петроградской интеллигенции ненависть к большевикам, но ненависть А.Н. Чеботаревской была ярка исключительно. Я думаю, что если бы она очутилась в эмиграции, то из публицистов разве один покойный М.П. Арцыбашев не получил бы от нее лютого нагоняя за "снисходительность и слабость".
Общим было также и стремление уйти от большевиков и порождало авантюры отчаянные. Некая дружественная мне супружеская чета - муж-инженер, жена-певица - в одну морозную и вьюжную ночь усадили в санки-салазки восьмилетнюю дочку, да и пошли с Лахты, без проводника, по компасу, в Финляндию; чудом каким-то дошли живыми-здоровыми и девочку довезли благополучно. Так вот, даже на фоне такого неудержимого рвения стремление А.Н. Чеботаревской было опять-таки тоже исключительным.
В те немногие разы, что я видел ее в 1921 году, нетрудно было заметить, что это в ней уж не мечта, не желание лучшего от худшего, но потребность - органическая потребность, обостренная до палящей страсти, неудовлетворение которой очень может ее погубить. И в то же время она с болезненным упорством настаивала на "легальном роде", отвергая с недоверчивым страхом планы и пути "нелегальные". Не в это ли время Н.А. Тэффи получила в Париже от Сологуба и Чеботаревской ту отчаянную записку, о которой она рассказывает в своих недавних воспоминаниях5?
Трудно думать, чтобы ее и Сологуба мог удерживать страх опасного приключения, проходя границы под выстрелами, проплывая под прожекторами и т.п. Чеботаревская была женщина духа бурного, воинственного, дерзновенного, что десятки раз доказала в разных столкновениях и стычках по литературно-общественным вопросам и делам. Что она не боялась смерти, явила своим самоубийством.
Нет, тут было что-то другое. Может быть, гордость. Та национальная гордость, унижение которой каждый из нас, бежавших, больно чувствовал в вынужденности покинуть Россию, нашу, свою Россию, оставляя ее в лапах черт знает какой и откуда взявшейся чужеродной сволочи? Мы, другие, справлялись с этим неизбежным болезненным чувством рассудочными силлогизмами, а Чеботаревская не справилась. Когда же она рассудком жила? Но тогда - как примирить с этим ее желание легального выезда? Ведь стоял на дворе 1921-й, а не 1917-1918 годы, когда петроградская интеллигенция дружно повторяла крылатое слово физиолога Павлова, что единственная услуга, которую порядочному человеку возможнопринять от большевицкой власти, - это выдача заграничного паспорта. К 1921 году советский паспорт выродился, напротив, в клеймо, от которого каждый беженец, оказавшийся настолько слабодушным, что согласился получить его, спешил, перейдя границу, отделаться, как от каторжного.
Когда после благополучного бегства в Финляндию мы прибыли в териокский карантин, там среди массы беспаспортных беженцев было несколько выехавших "легально", с советскими паспортами. Все они были довольно состоятельные и как будто приличные люди, но положение их было самое жалкое. С ними никто не сходился, при их приближении замолкали разговоры, даже дети беженские не играли с их детьми. Желать в 1919 - 1921 годах "легального" советского паспорта за границу значило именно желать себе клейма на лоб. Даже таким бесспорным людям, как Арцыбашев, Бальмонт, советский паспорт, что называется, соком вышел и не раз враждебно поминался как полемистами-фанатиками, так и полемистами из бессовестных плутов, бесстыдников, которым всякое дреколье по руке, лишь бы треснуть. И, признаюсь, кое-кого другого, но уж Сологуба-то с Чеботаревской я никак не могу вообразить в парижской или другой эмигрантской колонии - вооруженных советскими паспортами!
Не думаю, чтобы сдерживала Сологуба и Чеботаревскую дороговизна нелегального ухода и боязнь очутиться за границей без средств. Дорого-то было дорого, что говорить. Мы, семьей, вышли 23 августа 1921 года на финляндский берег воистину "добродетелью, и в рубище почтенной", да еще и задолжав контрабандистам половину условленной суммы. Голы, как соколы, - и никаких перспектив, ибо позади все до нитки ликвидировано, в настоящем абсолютный нуль, а впереди - темна вода во облацех небесных, и "куда мне голову склонить"?
Но, во-первых, когда люди доходят до той точки, что либо уходить, либо в Неву прыгать, как дошла Чеботаревская, какие же тут могут влиять материальные соображения? А во-вторых, я не думаю, чтобы Сологуб и Чеботаревская не могли собраться с силами, чтобы и уход оплатить, и за рубежом устроиться на первых порах хоть и не богатым, но и не нищим бытом. В Петербурге они жили лучше огромного большинства литературной братии, сохранили хорошую мебель в большой квартире, без пролетарского вселения, имели прислугу, комнаты отапливались, можно было доставить себе редкое удовольствие снять пальто и посидеть, как в старое приличное время, в пиджаке.
Помню, как-то вечером пригласил Сологуб меня и Александра Кугеля слушать перевод какой-то драмы Лерберга. Кугель с Холмскою прибыли поздно, поэтому чтение затянулось. Время тогда на Острову стояло разбойничье. Я, живя по соседству, часов в десять сбежал, а Кугель с Холмскою остались дослушивать под условием, что их оставят ночевать. Уже одна эта возможность дать приличный ночлег для двух неожиданных гостей, в том числе для дамы, свидетельствует, что жили сравнительно неплохо. Я, например, в то время не мог бы устроить на ночь и гостя-мужчину иначе, как на полу, не раздеваясь. Сколько раз приходилось со стыдом отказывать!