-- Сирена-то сирена...-- сказал он серьезно.-- Но сдается мне: "Он пел, и хвала его непритворна была..." До пятого часа, говорите, беседовали?
Николай Николаевич, сконфуженный, даже руки расставил, точно глину ими мять собирался.
-- Без четверти в пять ушел... светало, значит, уже...
-- Занадобились же вы ему! -- потешался секретарь.-- Ай, да генерал! Демократия, сударь ты мой! Министры с вольнодумцами до зари чаевничают и колбасу жуют. А еще самодержавный строй!
А редактор качал серебром кудрей и, тихо и печально улыбаясь, повторял:
-- Все тот же... все тот же... Как был -- весь темперамент, так и остался... Накопится у него в душе-то дряни, что воды за плотиною -- прорвет вот этак-то покаянно-утешающей струей, и понесет, понесет... На прощанье плакал, конечно?
-- Д-да...-- буро краснея, сомкнул сконфуженные очи Николай Николаевич.-- Да и я, признаться, значит, того... Расцеловались, значит, и пошел он... Я из окна глядел, как он в рассвете улицу переходил... жалостный, братцы мои, значит, такой... старый, понурый, голова согнутая... нелегко тоже жить-то, значит... а пальто на нем, между прочим, богатейшее...
-- Все тот же... все тот же...-- качал головою редактор. И вдруг, бросив окурок в угловую плевательницу, произнес тем особым -- серьезнейшим, стальным -- голосом, которым он овладевал вниманием на редакционных собраниях, когда дело касалось самых важных организационных вопросов: -- Опаснейший материал, Николай Николаевич...
Тот насторожился.
-- Кто?