-- Олимпиада,-- говорю и весь трясусь,-- видишь нож? На нем будешь.

Мать-старуху на те же басни навертели. Знают, что против виновницы дней моих язык мой нем. Уверили маменьку во всех своих пошлостях. Та по малому своему образованию настолько обрадовалась, что даже перестала попрекать меня Агнией Аркадьевной. Возмечталось ей, чтобы я -- смешно вспомнить даже! -- уговорил Алевтину Андреевну обвенчаться со мной уходом... Ходит за мною, как тень, и пилит, и точит:

-- Уж если тебе, Тимофеюшко, обозначилась такая фортуна, то ты не зевай, буць семьи радетель, чтобы в дом, а не из дому...

Боже мой! Сердце кровью обливается... Что я могу? Мать родная!.. Кипит сердце резко ответить, злое слово сказать... Но взглянешь ей в лицо морщинистое, в глаза выплаканные, выцветшие: словно в них сто лет нищего горя сидит, а между прочим, не старая же еще женщина... тогда ей пятидесяти не минуло еще... Вся жизнь у нее голодным мещанским пустоцветом поросла, как пустырь сорными травами, и вдруг ей -- мечта!.. Обезумела, ходит и грезит, душу мою терзает... Молчу... На возражения сердится, как малое дитя... Молчу... А та-то, святая-то моя, в далекой и чистой вышине своей и не подозревает, конечно, что мы, черви, жуки навозные, волочим ее светлый лик богининский по своей подвальной грязи...

Шапкин поник головою и нервно мял и дергал мочальную бородку свою, скрывая глаза.

-- Это, значит, вы по Алевтине Чаевской вздыхать-то изволили? -- с сердитым участием спросил Николай Николаевич, устремив белые очи свои на пестрый, в каемочку, платок, которым Шапкин утирал пот, а может быть, и слезы с позеленевшего, конвульсиями сотрясаемого лица. Тот под платком молча кивнул головою -- картуз он снял, разгоряченный волнением рассказа,-- голова была уже с бобровою сединкою между каштановых прядей и начинала лысеть со лба и на висках.-- Гм... угораздило же вас, значит! -- откровенно отрезал Николай Николаевич.

-- Разве я не понимаю?-- виновато откликнулся Шапкин, отнимая платок от лица и осторожно складывая его в четыре угла.-- Сам говорю: не по топору дерево наметил!

-- Н-да-а...-- с осторожностью, чтобы не сделать больно, подтвердил Николай Николаевич.-- Это вы... пожалуй, того... Ну, да -- как винить? Девушка-то, значит, была уж очень хороша... Помню я эту девушку...

Шапкин поднял на Николая Николаевича взгляд светлый и чуть -- над самим собою -- насмешливый.

-- К счастью,-- продолжал он,-- вскоре после того Алевтина Андреевна, любовь моя неведомая, вышла замуж за господина Бараносова, Осипа Ивановича, и супруг увез ее к месту своего служения, в дальний город. Так и исчезла из жизни моей, не зная, что мы с нею любовниками были! -- горько усмехнулся он.-- А дома, Николай Николаевич, после того на меня уж совсем насели. Врали-врали, милые сестрицы мои, да и доврались до того, что сами во вранье свое уверовали, и стало оно для них правдою больше правды, надеждою, с которою мечте расстаться нет сил. Свадьбу Алевтины Андреевны они прямо как оскорбление приняли.