-- Писал ли?.. гм... не могу знать -- не помню, чтобы писал... Да, надо быть, писал... Он ведь летось всее Коткову переписал: ребятенков которые, мужичье... всех! -- так говорил Лимпадист.

И лгал. И Анна Васильевна слышала, что он лжет, но не смела ему сказать, что он лжет, и не смела на то сердиться, хотя сердце рвалось и требовало: "Кричи!"

Когда санки с укутанною в десять одежек, покрытою мягким мехом тибетской козы Анною Васильевной исчезали за околицею, к Ратомскому являлись его доморощенные натурщицы. Он должен был дорожить ими, потому что добывать их было трудно и боязно. Нечего было и думать привлечь на обнаженную натуру хороших, честных девушек деревни -- "отцовских дочерей". Но и с падшими, ославленными приходилось вести долгую и тонкую политику через Лимпадиста и разных доброхотно сводничающих старушек, прежде чем они соглашались позволить написать нагую красоту свою. Большая плата, предлагаемая художником, в конце концов побеждала. Но каждая из его натурщиц охотно предпочла бы какое угодно ухищренное издевательство чувственности над собою в темноте разврата, чем эти спокойные бесстрастные сеансы в ясности дня, где от нее ничего не требовалось, кроме того, чтобы она полчаса простояла на свету и в тепле, какая она есть. И каждая требовала строгой тайны, и каждая уверяла, что если тайна будет нарушена, то парни котковские ее убьют, а мастерскую художника, сожгут. И может быть, они воображали и лгали, а может быть, говорили и правду.

Приходила гулящая Марина, богатырь-девка, работница и сожительница без просыпа пьющего и лишь консисторским чудом каким-то до сих пор не расстриженного вдового заштатного попа Федота, столь безнадежно опустившегося, что крестьяне уже не хотели величать его ни "отцом", ни "батюшкою", а даже в лицо кликали "Федотка" либо "Федотей". Он жил на задах села, к огородам, в старой бане, отведенной ему от дружно ненавидящей его, дармоеда-пенсионера, котковской поповки, и пропивал все, что Марина вырабатывала,-- каким трудом, это нисколько не возбуждало его любопытства.

-- Что ты его не бросишь? -- спрашивал Ратомский, перенося на полотно в образе буйно разметавшейся, брильянтово-иглистой вьюги мощное бедро Маринино.-- За что он губит твою молодость? Ты девушка красивая, рабочая. Шла бы лучше замуж -- хоть за вдовца какого-нибудь... Неужто любишь?

Маринка, недвижная на натуре, краснела всем телом, как пион, и, шмыгая носом, лепетала еле слышно:

-- Люблю-с...

-- Ах, оставь! Врешь все! За что его любить? Ему, старому пьянице, шестьсот лет минет в эту субботу.

Но Марина на это, умирая от конфуза, уже скорее дышала, чем говорила:

-- Как же-с? На ём сан.