Проклинались десятки виноватых имен, и между ними в первую очередь имя Власовского. Кто говорил, что ему в квартире побили стекла, что его самого забросали камнями. Но, кажется, не было ни того, ни другого. Вины его громче всего высчитывали и пускали в обращение те, которых он всего более просил в роковую ночь и утро принять зависящие от них меры предосторожности... Сперва он ощетинился было, думал огрызаться. Но -- энергия ли ему изменила после страшного нервного напряжения, просто ли он понял, что попал под фатум и осужден на гибель силами, против которых ему не можно прати, только он вдруг опустился, сдался и без сопротивления позволил выставить себя пред верховною властью и общественным мнением тем пьяницей-стрелочником, по негодяйству которого потерпел крушение так хорошо шедший праздничный поезд. Его убрали в чистую отставку, позолотив пилюлю крупным денежным пожалованием.
Трупы лежали на кладбище. Торжества, празднества, увеселения продолжались, будто ничего не случилось. Но народная мысль была потрясена, чувство испугано. Во все души ворвались недоумение и страх. Ни одно из развлечений народных более не удалось. Народ чувствовал себя в трауре -- и с горьким чувством смотрел на продолжавшее ликовать начальство и больших господ.
В самый вечер "Ходынки" был бал у французского посла Монтебелло в Охотничьем клубе на Воздвиженке. Ждали, что его отменят. Однако он состоялся по настоянию тех, кто чувствовал себя больше всех виноватым и боялся всякого акта, который бы показал стране, что и власть в печали, потому что проявление печали в данном случае слишком обязывало и к расследованию причин, ее создавших, и к следствию, к суду и к карам. Черными тучами стоял народ по Моховой и Воздвиженке, на пути парадных карет, и молчал, как великий гроб...
А мужик, навалившийся на праздник сотнями тысяч душ, бежал в паническом страхе обратными путями к родным местам и рассказывал по дороге, и рассказывал дома, и росла, росла грозная плач-молва, и крепла, и разветвлялась легенда незабываемого ужаса.
* * *
С бугра, на котором стояли Альбатросов, Истуканов, Алевтина Андреевна и Сережа, давки не было видно и слышно. О ней догадались.
Чернобородый артельщик, зорко воззрившись в черную народную толчею, вдруг заулыбался.
-- Вот народ, черти-искусники! -- сказал он.-- Каких-то двое на толпу влезли да по головам на четверинках идут...
-- Да их не двое, а пятеро,-- сосчитал кто-то.
-- Больше! Семь... девять... одиннадцать...