Если бы барон целый месяц нарочно придумывал случай и повод, чтобы разорвать свой короткий союз с Диною, он не мог бы успеть в том лучше, чем этою несчастною обмолвкою. Девушка побледнела так, что сразу вся красота ее пропала и сделалась она почти безобразной, в углах и комках своего асимметричного лица. И голосом, полным ледяных нот и сделавшимся изумительно похожим на голос матери, хотя в обыкновенное время между двумя их голосами ничего не было общего заявила барону, что она очень извиняется -- решительно не подозревала до этой минуты, будто такова внутренняя религия и основное убеждение господина барона. С носителем подобной веры связать свою судьбу она не может и не желает, а потому -- кончено: предложение она барону возвращает и свое согласие берет обратно.

Барон пришел в отчаяние, но Дина была непреклонна. Барон бросился за помощью к Анимаиде Васильевне. Та страшно взволновалась, но, когда пришла переубедить Дину, дочь не дала ей говорить...

-- Я знаю, что я делаю!-- восклицала Дина, сверкая глазами на подурневшем, опасном, асимметричном лице, ставшем похожим на Истуканова, как Анимаида Васильевна видела его в последний раз в Москве, больным {См. "Дрогнувшую ночь".}.-- Я очень люблю барона, и мне страшно тяжело все, что произошло, но женою его я не буду. Ни в каком случае. За барона, приносящего "сословную жертву", я не выйду. Это значит, всю жизнь потом чувствовать себя должницею по векселю, которого не признаешь, а платить по нему почему-то надо.

И -- раз, два, три -- со стремительностью, ей свойственною и всегда отмечавшею все ее поступки, она, оборвав знакомство, возвратив письма и подарки, не попрощавшись даже лично с женихом своим, уехала за границу, как только исполнился дозволенный ей срок пребывания в Петербурге. Анимаида Васильевна угрюмо возвратилась в Москву, и теперь уже от нее Виктория Павловна получала письма, мрачные и тревожные. Видно было, что несчастный роман дочери ее глубоко уязвил и удручил, как трагический конфликт ее взглядов с обывательскою действительностью,-- конечно, вообще-то не первый, а может быть, сто первый, но первый из такой категории, в которой ей приходится расплачиваться за свою веру не своею собственною силою и долею, а судьбою молодого поколения, счастьем своих, только что входящих в жизнь дочерей... Поведением Дины в этой тяжелой истории она как-то мрачно восхищалась, очевидно, не ожидая от дочери стойкости и глубины, которые та вдруг, внезапно явила. Но в то же время чувствовалось, что она сама-то глубоко сконфужена, словно мирная богиня, на алтаре которой вместо плодов, сыра, амфоры вина -- обычного кроткого и красивого приношения тихих поселян -- вдруг взяли да и закололи кровавую жертву...

Дина жила в Париже, училась, встретила москвичей, возобновила и сделала кое-какие революционные знакомства и вообще стала вариться понемножку в эмигрантском котле... Это покуда развлекало и наполняло интересом жизнь... Но на дне души ее остался осадок тяжелый и мутный. Он отравлял мысль и гноил существование. Девушка жила как будто спокойная и счастливая по наружности и глубоко уязвленная в душе...

"Не пойму я, в чем виновата перед Диною, да она меня ни в чем и не винит,-- писала Анимаида Васильевна,-- а чувствую между тем, что она -- разбитая посуда, и не могу отделаться от тяжелой мысли, что несчастье ее создала я и разбила ее тоже я... И что в то же время иначе никак и быть не могло и не должно было быть...

Ничего не поделаешь, мой друг,-- писала Анимаида Васильевна,-- видно, судьба наконец жертв искупительных просит... Только уж лучше бы просила с меня, виноватой и строптивой, а девочка-то моя чем виновата?.. Или грех отцов -- на потомстве седьмого колена?"

Вообще заметно было, что Анимаиде Васильевне живется нехорошо, и действительно, подошло к ней какое-то требовательное, назойливое, экзаменующее время, в бесконечной очереди предлагающее ей испытание за испытанием... Жалоб открытых она не писала, но в письмах ее все чаще и чаще сквозило тяжелое настроение, понятно объяснимое фактами, на которые она слегка намекала... Главным ее опасением теперь, после неудачно сложившегося романа старшей дочери, стал сожитель ее Василий Александрович Истуканов, по-видимому, быстро клонившийся к какой-то серьезной душевной болезни... В чем дело, Анимаида Васильевна не извещала, но между строк читался страх, не свойственный этой смелой и холодной женщине...

"Только Зинаида и радует,-- писала она,-- да и то... Мой портрет, я вторая. А надо ли это? Хорошо, ли это? Довольна ли я собою? Нужна ли была я? Нужно ли и ко времени ли мое повторение?"

Тяжелая история, пережитая Диною, произвела на Викторию Павловну глубокое впечатление. В Правосле ее, конечно, обдумывали и обсуждали долго и на все лады. Женщины много негодовали на барона, браня его и трусом, и кисляем, и дутым аристократишкой... Очень, подумаешь, нужны ему его заплесневелые бароны из лифляндских дырявых башен с мышами!.. Дурак! Какую девушку прозевал, сколько верного и красивого счастья упустил, как будто воду в решето! Теперь вотженяттебя на какой-нибудь золотушной Минне с гербом под короною -- и терпи рядом с собою всю жизнь ее картофельную физиономию и куриные мозги!.. Упрекали и Дину за непременное желание венчаться церковным браком. Если любила, так -- не все ли равно? Зачем это понадобилось? Что за освящение кандалов до гроба? Прилично ли дочери такой матери спрашивать благословение у попов? Но госпожа Лабеус извиняла и защищала: