Копенгаген, 27 апреля 1838 г.

(Генриетте Ганк) Вы, разумеется, получили мое последнее письмо, спустя несколько часов после того, как сами послали мне свое. Я получил его сегодня после обеда, и вместо того чтобы идти смотреть порхающую "Сильфиду", заставляю порхать по бумаге свое перо. Знаете, что говорят мои галантные друзья? "Андерсен стал бесподобным франтом! Носит сюртук в 60 риксдалеров с атласной подкладкой, шляпу, что твой зонтик, а фигура у него -- да, положительно он день ото дня хорошеет!" Иетта Вульф говорит: "Прежде Вы были таким милым чудаком, теперь Вас не отличишь от камер-юнкера X., от лейтенанта У., такой же изящный аристократ!" Г-жа Древсен говорит: "Наш друг хорошеет на старости лет, но он все такой же вздорный! И это-то un celebre poete! Знали бы вы его так хорошо, как мы!" Христиан Войт говорит: "Теперь ты заглядываешь ко мне раз в месяц, прежде, когда я один знал то, что теперь знают другие -- что ты великий поэт, -- ты больше жаловал меня!" Г-жа Кольбьёрнсон говорит: "Вы одеваетесь отлично, манеры у вас теперь изысканные, так, может быть -- кто знает! -- попадете и ко двору! Вот бы я порадовалась!" Эрстед говорит: "Ну, теперь Вам не на что жаловаться, ваш талант признан всеми, у вас есть прочное имя!" Г-жа Лэссё с материнской улыбкой говорит: "Держитесь истины! -- и шепчет мне на ухо. -- Такой успех... " Но я уже довольно, кажется, привел Вам примеров из дружеских суждений обо мне. Теперь сложите их все вместе и сравните с Вашим наброском. Вы сказали мне как-то, что каждый год, когда я приезжаю к Вам, Вы находите во мне нового человека. Каким-то я сделался за этот год?... Чтобы и Вы не сказали, как Иетта Вульф, что я так ужасно изменился, буду по-прежнему говорить все о себе самом и опишу Вам свой день и неделю. В 8 часов кофе, затем чтение и письмо до 10--12-ти, когда отправляюсь в наш Студенчески союз читать газеты, потом иду купаться, гуляю и делаю визиты до 3-х, а там отдыхаю. От 4-х до 6-ти обед, а остаток дня работаю дома или читаю; вечер -- если в театре дают что-нибудь новенькое -- провожу в театре, иначе дома. Обедаю я: в понедельник у г-жи Бюгель, где всегда обедают, точно в большом обществе; во вторник у стариков Коллин, где бывает в тот день и старший сын с женой, почему нас всегда угощают чем-нибудь особенным; в среду у Эрстеда -- в этот день у них всегда гости; в четверг опять у г-жи Бюгель; в пятницу у Вульфов: у них в этот день бывает также Вейзе и после обеда. всегда импровизирует на фортепьяно. Суббота -- мой свободный день, и я обедаю или где-нибудь по особому приглашению, или в ресторане; в воскресенье же -- или у г-жи Лэссё, или в нашем Студенческом союзе, если здоровье не позволяет мне отправляться в такую даль. Вот Вам и вся неделя. Все-таки разнообразие! Вот, если бы к этому можно было бы еще каждый год ездить за границу, все было бы хорошо! --

Брат.

Копенгаген, 21 августа 1838 г.

(Генриетте Ганк) Вы имеете ко мне доверие; Ваше последнее письмо показало мне это лучше всех прочих. Бедная сестрица Иетта! Как бы мне хотелось утешить Вас, сказать Вам что-нибудь ободряющее! Напрасно Вы отчаиваетесь в своих силах. У Вас есть то, чего лишены миллионы людей. Вы такая богато одаренная натура, что делите скорбь величайших умов. Или Вы думаете, они не проводят бессонных ночей, не сомневаются в своих силах, в мнении света? Пусть только рассказ Ваш выйдет в свет. Справедливая критика не отзовется о нем строже меня, а несправедливая -- ну, эта принесет Вам с собою одну бессонную ночь и хорошую порцию сознания собственного достоинства. Каждая книга, как и человек, имеет свою судьбу. Никто не знает, что ждет "Тетю Анну"; будет она иметь успех, это оживит Вас, и Ваш талант пустит свежие зеленые побеги. Но предупреждаю Вас, что если Вы даже создадите шедевр, временами на Вас все-таки будет находить сомнение в Ваших способностях. Не находит ли оно и на меня, Вам не на что жаловаться, ваш талант признан всеми, у вас есть прочное имя!" Г-жа Лэссё с материнской улыбкой говорит: "Держитесь истины! -- и шепчет мне на ухо. -- Такой успех... " Но я уже довольно, кажется, привел Вам примеров из дружеских суждений обо мне. Теперь сложите их все вместе и сравните с Вашим наброском. Вы сказали мне как-то, что каждый год, когда я приезжаю к Вам, Вы находите во мне нового человека. Каким-то я сделался за этот год?... Чтобы и Вы не сказали, как Иетта Вульф, что я так ужасно изменился, буду по-прежнему говорить все о себе самом и опишу Вам свой день и неделю. В 8 часов кофе, затем чтение и письмо до 10--12-ти, когда отправляюсь в наш Студенчески союз читать газеты, потом иду купаться, гуляю и делаю визиты до 3-х, а там отдыхаю. От 4-х до 6-ти обед, а остаток дня работаю дома или читаю; вечер -- если в театре дают что-нибудь новенькое -- провожу в театре, иначе дома. Обедаю я: в понедельник у г-жи Бюгель, где всегда обедают, точно в большом обществе; во вторник у стариков Коллин, где бывает в тот день и старший сын с женой, почему нас всегда угощают чем-нибудь особенным; в среду у Эрстеда -- в этот день у них всегда гости; в четверг опять у г-жи Бюгель; в пятницу у Вульфов: у них в этот день бывает также Вейзе и после обеда всегда импровизирует на фортепьяно. Суббота -- мой свободный день, и я обедаю или где-нибудь по особому приглашению, или в ресторане; в воскресенье же -- или у г-жи Лэссё, или в нашем Студенческом союзе, если здоровье не позволяет мне отправляться в такую даль. Вот Вам и вся неделя. Все-таки разнообразие! Вот, если бы к этому можно было бы еще каждый год ездить за границу, все было бы хорошо! -- Брат.

Копенгаген, 21 августа 1838 г.

(Генриетте Ганк) Вы имеете ко мне доверие; Ваше последнее письмо показало мне это лучше всех прочих. Бедная сестрица Иетта! Как бы мне хотелось утешить Вас, сказать Вам что-нибудь ободряющее! Напрасно Вы отчаиваетесь в своих силах. У Вас есть то, чего лишены миллионы людей. Вы такая богато одаренная натура, что делите скорбь величайших умов. Или Вы думаете, они не проводят бессонных ночей, не сомневаются в своих силах, в мнении света? Пусть только рассказ Ваш выйдет в свет. Справедливая критика не отзовется о нем строже меня, а несправедливая -- ну, эта принесет Вам с собою одну бессонную ночь и хорошую порцию сознания собственного достоинства. Каждая книга, как и человек, имеет свою судьбу. Никто не знает, что ждет "Тетю Анну"; будет она иметь успех, это оживит Вас, и Ваш талант пустит свежие зеленые побеги. Но предупреждаю Вас, что если Вы даже создадите шедевр, временами на Вас все-таки будет находить сомнение в Ваших способностях. Не находит ли оно и на меня, а уж меня ли ни считают тщеславным? Перед Вами я откроюсь чистосердечно, скажу, что скрываю от всех и чувствую тем глубже, чем самоувереннее кажусь. Меня часто мучит сомнение в том, что я действительно создал хоть одну вещь, которая не умрет. Бывают минуты, когда слова Мейслинга: "В тебе нет ни капли разума, ты глупый верхогляд", так и звенят у меня в ушах, и мне нужно собрать все свои силы, припомнить значение всех окружающих, чтобы успокоиться. И до сих пор я отдаю на общественный суд каждое мое новое произведение с таким же чувством, как будто иду на казнь. Я боюсь публики, тогда как мнение какого-нибудь отдельного человека не имеет для меня решающего значения. В настоящую минуту я, по рассказам побывавших в Германии и также по письму Шамиссо, считаюсь там первым среди датских писателей. Такие известия невольно радуют, а я все-таки страдаю, как и Вы, всякий раз, когда готовлюсь выпустить в свет что-нибудь новое. Блаженство наше продолжается лишь пока мы творим, затем начинаются муки. Мы имеем с Прометеем то общее, что как раз божественное-то в нашей природе и заковывает нас в цепи. Беспокойство и страх, которые Вы теперь испытываете, были в течение многих ночей и моей подушкой; то же испытывали и самые величайшие гении; Виктор Гюго и Скриб тоже страдают; сам важный Гете высказывает свои мучения в стихотворении: "Wer nie sein Brod mit Thranen asz". Ну и представьте себе, что Ваша матушка обманется в своей прекрасной надежде, что рассказа Вашего даже не заметят, или что знаток-критик причислит его к числу самых заурядных вещей -- что же в этом такого ужасного? Если в Вас бродит нечто, оно выйдет наружу при другом случае, а если нет, то все же Бог дал Вам так много, что оно созреет, если не для этой, то для другой жизни! Помните, перед нами целая вечность", зачем же спешить тратить то, что есть в нас лучшего? Не отравляйте же сами себе жизни! Впивайте в себя каждый луч солнца! Пусть и это мое письмо бросит в Ваше сердце хоть один такой, милая, дорогая сестрица Иетта! Ваш рассказ выше сотен других, нравится мне больше многих произведений наших великих писателей, но мне хотелось бы чего-то более захватывающего, истинно оригинального, и вот я высказал, что чувствовал. Сообщите же мне о рассказе поподробнее: сколько вы получите за лист, где он печатается и скоро ли выйдет. Я ведь получу экземпляр. Он будет очень дорог мне, если вы напишете на нем, что он от Вас лично. Я подожду пока он побывает в Оденсе. -- Братски преданный Вам

Г. X. Андерсен.

Воскресенье, вечером 4 ноября 1838 г.

(Генриетте Ганк) Сейчас я вернулся с концерта Оле Булля. Я шел туда, не ожидая ничего особенного. Я, правда, знал, что Булль виртуоз, но почти уверен был, что услышу лишь лучшую передачу все тех же жонглерских фокусов скрипачей. Театр был набит битком несмотря на двойные цены. Начал он с allegro maestoso; исполнение было вполне артистическое; гром рукоплесканий, но меня не задело за живое. Вдруг скрипка его начала плакать, как ребенок, слышны был рыдания разбитого сердца... У меня слезы выступили на глазах, и с этой минуты я стал и всегда останусь его поклонником. Он сыграл еще capriccio fantastico; я не могу яснее описать Вам его игры, как, сказав, что мне чудились при этом порхающие в воздухе стихи Гейне, этот мир картин, глубоких чувств и резкой иронии. Как ни один скульптор в мире, не исключая и Торвальдсена, не может воссоздать такую богиню красоты, как Венера Медицейская, так ни один виртуоз-скрипач не сможет сыграть так, чтобы сказать вам: "Так вот играл Оле Булль". Иногда по струнам как будто пробегали огненные змеи, иногда смычок задавал на них такую пляску, что мне чудилось, будто я присутствую на крестьянской свадьбе и будто сам сатана стоит за спиной жениха и хохочет, а невеста заливается горькими слезами. О, сколько же должен был Оле Булль выстрадать в жизни, перечувствовать, чтобы играть так! Принимали его восторженно. Он отблагодарил за вызовы, сыграв вариации на "Наги Христиан стоял у мачты". Это было очень оригинально, но меня не особенно поразило. О жизни Оле Булля рассказывают много чисто сказочного, но теперь я готов верить всему. Скрипка рассказала мне, каким одиноким и печальным стоял он в Болонье, когда еще свет не знал его, когда он был беден, когда только скрипка его да голые стены его каморки знали, что в нем скрывается; рассказала она мне и о том, как он бросился в Сену и боролся со смертью, прежде чем обессмертил свое имя. После концерта он почувствовал себя дурно и сегодня принужден был слечь в постель. Да, сегодняшнее письмо мое совсем не похоже на письмо -- в ушах у меня все еще звучит скрипка Оле Булля. --