("На посев леса")

О воспитании и образовании Баратынского нет никаких подробностей. Мы знаем только, что у него был дядька-итальянец Джиачинто Боргезе, и что, судя по письмам Баратынского из Парижа и по его превосходным переводам своих стихотворений прозою на французский язык, -- поэт знал французскую литературу в совершенстве. Вообще вся книга поэта блещет классическим образованием. Литературными друзьями Баратынского были: Пушкин, Дельвиг, Языков, Жуковский, Плетнев, Вяземский, Давыдов, Соболевский. В 1839 году Баратынскому довелось познакомиться и с Лермонтовым. О впечатлении этой встречи он писал жене: "Познакомился с Лермонтовым, который прочел новую прекрасную пьесу; человек, без сомнения, с большим талантом, но мне морально не понравился. Что-то нерадушное".

II

Талант свой Баратынский ценил невысоко: "Я беден дарованьем" (Гнедичу, стр. 143), "Мой дар убог, и голос мой негромок..." (стр. 160). К этому скромному мнению о себе поэт пришел, вероятно, потому, что много трудился над каждою вещью. Пушкин о нем писал: "Никогда не пренебрегал он трудами неблагодарными, редко замечаемыми, -- трудами отделки и отчетливости". В рукописях Баратынского сохранились многочисленные варианты его пьес, показывающие, что для одной и той же цели он избирал многие формы, пока не добивался самой совершенной. К тому же содержание его поэзии -- почти всегда философское -- само по себе требовало необыкновенной тонкости исполнения: поэт имел дело с самыми туманными задачами; он рисковал или не найти слов, или впасть в скучный и прозаический, или в напыщенный тон. В одной своей литературной заметке Баратынский сказал: "Истинные поэты потому именно редки, что им должно обладать в то же время свойствами, противоречащими друг другу: пламенем воображения творческого и холодом ума поверяющего. Что касается до слога, надобно помнить, что мы для того пишем, чтобы передавать друг другу свои мысли; если мы выражаемся неточно, нас понимают ошибочно или вовсе не понимают: для чего ж писать?" ("Моск. Телегр.", 1827 г., XIII, No 4. О "Тавриде" Муравьева). Белинский на это возражал с пафосом, но крайне произвольно. Он высказал, что "обливающий холодом рассудок действительно входит в процесс творчества, но когда? -- в то время, когда поэт еще вынашивает в себе концентрирующее творение, следовательно прежде, нежели приступить к его изложению, ибо поэт излагает готовое произведение". Почему, спрашивается, прежде? И разве бумаги Пушкина и Лермонтова не доказывают, что они излагали далеко не готовые произведения и затем беспощадно перечеркивали написанное по нескольку раз и мучились отыскиванием слов уже после изложения задуманного на бумаге. "Только низшие таланты, -- говорит далее Белинский, -- затрудняются в выражении собственных идей. Истинный поэт тем и велик, что свободно дает образ каждой глубоко прочувствованной им идеи". Опять и Пушкин, и Гоголь своим примером опровергают эту тираду. Вопрос вовсе не в том, свободно или не свободно, скоро или не скоро, сразу или с поправками пишут поэты, а в том, чтобы они в конце концов нашли и дали верное и живое выражение тому, что трудно уловимо, -- что они сумели "удержать видение" -- fixer le mirage, как говорил Флобер. Конечно, здесь многое зависит от чуткости, от темперамента писателя и в особенности от его власти над языком, но многое зависит и от самой темы творчества. В той метафизической области, в которой творил Баратынский, импровизацией ничего не поделаешь. Зато Баратынский остался оригинальным и содержательным. Он постоянно проповедует писателям самобытность и правдивость. Он укоряет Мицкевича за подражание Байрону:

Когда тебя, Мицкевич вдохновенный,

Я застаю у Байроновых ног,

Я думаю: поклонник униженный!

Восстань, восстань и вспомни: сам ты Бог!

Не трудно писать по шаблону или плодить перепевы чужих мотивов. Музу таких подражателей Баратынский сравнивает с

нищей развращенной,