II
В то время от великой эпохи песнопевцев остался в живых только Виктор Гюго, переживший на многие годы Мюссе и Гейне. Обаяние этого подлинного поэта для современников не ослабевало до его последнего вздоха. Невзирая на возраставший материализм, на реальную переоценку всех идеальных ценностей, -- маститый бард Франции продолжал казаться божественным. Романтик, преисполненный величавой таинственности, могучий ритор, неподражаемый изобретатель эффектов, защитник угнетенных, социалист, трибун и в то же время неисправимый мечтатель и пророк, Виктор Гюго все также вещал миру свой ослепительный бред, презирая наплывавшее со всех сторон положительное миросозерцание. Такие слова, как "Тайна", "Бездна", "Тень", "Греза" (О, Mystères! Gouffre! Ombre! Rêve!) не сходили с его уст. Язык этот был у него так естественен, что никакие пародии на него (правда, всегда добродушные) -- не ослабляли величия поэта. Даже комическое самообожание Гюго не вредило его славе. Его имя было гораздо более всемирным, нежели в наши дни имя Л. Толстого. Виктор Гюго казался гением, превосходящим все земное -- бесспорным и волшебным. С его смертью точно оборвалась последняя связь с небом: исчез последний великий мечтатель. И это были действительно последние звуки той высшей музыки слова, которая более не воскреснет... Ибо, сколько бы ни уменьшилось теперь имя Гюго перед судом потомства, все-таки это был талант яркий и громадный. Его метрическая речь запечатлена тою невозвратною красивостью, которая была свойственна только поэтам-романтикам: ни одно прозаическое выражение, как-то по самой природе вещей, не могло проникнуть в его певучие строфы.
Итак, в шестидесятые годы сиял из Франции над целым миром только один великий поэт. Новые французские поэты уже мало выдвигались. Остальная Европа почти безмолвствовала.
? ?à? ïî?ë? ???êè?à è ????î??îâà ??è?î?âî??à? ïî?èè? ?àê?? ?û???î пошла на убыль. Казалось, что последнее "сошествие огненных языков" осенило только главы писателей, родившихся не позже двадцатых или самого начала тридцатых годов. Если назвать Майкова, Фета, Полонского, Мея, Тютчева и Алексея Толстого, то этим и можно закончить список тех истинных русских поэтов, на признании которых сойдутся все партии.
Некрасову я посвятил особый этюд. Это был поэт, входивший в славу после развенчания Пушкина, и как бы принявший на себя роль дать новое применение рифме. Он царствовал в самый характерный период "обмена веществ" между стихом и прозой. Но в то время как Тургенев целым рядом своих творений довел прозу до поэзии -- Некрасов, Розенгейм, Алмазов и другие работали над тем, чтобы "опрозаить" стих. С водворением в литературе гражданской поэзии, старые лирики выступали редко и как-то сконфуженно. На появлецие новых поэтов прежнего строя, казалось, нельзя уже было и рассчитывать. Так протекли все шестидесятые годы.
Но в начале семидесятых годов там и сям как бы снова раздались романтические напевы. Из этих, так сказать, "нео-романтиков" наибольшую симпатию читателей заслужили гр. Голенищев-Кутузов и Апухтин. И, однако, они уже кое-что утратили из того непосредственного "помазания божьего", которое досталось их предшественникам. В их лирике уже как бы покоился лишь отраженный свет прежних светил. Оба поэта возвратились к пушкинской традиции (в особенности гр. Голенищев-Кутузов, благоговейно принявший даже пушкинские архаизмы), но ни цельности, ни подлинной современности у них не было {Год спустя после этого очерка Л. Толстой гораздо суровее высказался о послепушкинской поэзии. Вот что он пишет в предисловии к переводу романа Поленца "Крестьянин": "В русской поэзии после Пушкина, Лермонтова (Тютчев обыкновенно забывается), поэтическая слава переходит сначала к сомнительным поэтам: Майкову, Полонскому, Фету, потом к совершенно лишенному поэтического дара Некрасову, потом к искусственному и прозаическому стихотворцу Алексею Толстому, потом к однообразному и слабому Надсо-ну, потом к совершенно бездарному Апухтину, а потом уже все мешается и являются стихотворцы, им же имя легион, которые даже не знают, что такое поэзия и что значит то, что они пишут и зачем они пишут".}. При всем благообразии этих поэтов, на них все-таки примечалась одежда с отцовского плеча. Это была стародворянская поэзия, проникнутая у гр. Голенищева-Кутузова меланхолией забытой усадьбы, а у Апухтина -- романтическим пафосом литературно образованного барина. Впрочем, оба эти поэта сохранили еще добрые качества наследственного лиризма {Пропускаю все, что мною было сказано о моей личной прикосновенности к стихам. Я встретил в печати мнение, будто в этом эпизоде моей лекции звучала "досадная себялюбивая нотка"! Вот уж поистине -- у каждого своя психология...
Оставляю только следующие строки:
В испробованной мною области искусства я вскоре почувствовал себя, как в опустелом дворе легендарных владык... Архитектура, акустика, украшение комнат, окна, двери, мебель и утварь -- все это оказывалось уже неприспособленным для современной жизни. И я с жутким чувством покинул эти великолепные чертоги еще недавней, но уже сказочной старины...
Мне скажут: "Быть может, дело было гораздо проще. Быть может, вы просто убедились, что из вас никогда не выйдет хорошего поэта, а потому вовремя и весьма благоразумно оставили это занятие. Это ваш личный случай. Но чертоги поэзии от этого не утратят своей вечной новизны, и те истинные избранники, которые в них войдут, почувствуют себя во Дворце Муз, как у себя дома". Охотно соглашаюсь с первою частью этого возражения, но вовсе не согласен со второю.}.