Вскоре затем появились Минский, Надсон и Мережковский. Сперва -- о Надсоне. Теперь уже нет надобности распространяться о том, насколько была преувеличена слава этого поэта. Тому содействовали многие побочные причины, не имеющие значения для моего этюда. Время понемногу отводит Надсону его надлежащее место. Но независимо от случайностей, успех Надсона объясняется наивною чистотою его возраста, которая весьма удачно отразилась в его стихах. Наивность сама по себе уже есть поэзия. Молодой человек с благородными порывами, нежный и страдающий, обреченный на раннюю смерть, -- разве все это не трогательно? И Надсон рассказал самого себя в стихах, простых, милых и музыкальных, иногда юношески болтливых, с немудреными мыслями, с ученическими сравнениями, подчас со звонкими либеральными фразами об "идеале", "науке", "родине", -- подчас как бы с героическою, чисто юношескою позировкою -- и все это вместе отразило в его сборнике привлекательный тип нашего восторженного и чувствительного, едва созревающего юноши. Но именно потому, что Надсон начал и кончил писать, сохраняя все типические черты незрелого юноши, его полудетская поэзия совсем не идет в счет при рассмотрении общего хода вещей и нисколько не нарушает постепенного упадка непосредственной свежести в созданиях стареющей лирики.

Гораздо знаменательнее карьера двух других поэтов -- Минского и Мережковского. Минский начал с либеральной поэзии. Но он сразу же проявил индивидуальные черты. Его либерализм был не прежний, не народнический и гражданский, а более широкий -- общечеловеческий. Кроме того, его язык, несколько торжественный и театральный, был все-таки его собственный, новый язык. Русские читатели, воспитанные в жажде поучения, начали к нему прислушиваться, возлагали на него надежды! Но когда поэт оставил первоначальную тему, когда он, так сказать, пережил "волнения на заре жизни" и обратился к тем, по-видимому, непрактическим вопросам, к которым невольно влечется душа поэта, -- когда он заговорил о красоте, о природе, о своих сокровенных думах, -- к нему охладели. Впрочем, и сам поэт временно отстал от стихов и занялся философией. Он написал замечательную книгу "При свете совести", -- бесспорно лучшее свое произведение, в котором исчерпал себя окончательно. Автор оказался талантливым архитектором в построении логических систем и сильным оратором в прозе. В особенности удалась Минскому первая часть его сочинения, в которой он ярко и страстно выразил все страдания своей мысли. По окончании этого философского труда, Минский опять возвратился к стихам, но стихи его уже были отныне только музыкальными иллюстрациями к выработанной им системе мировоззрения. В них вы найдете много ума и красноречия, но нигде не услышите непосредственной, безотчетной мелодии, исходящей прямо из души. Слишком заметно, что все эти стихотворения отделывает лирик по заказу философа. Первый стих каждой вещи -- этот лучший камертон вдохновения -- почти никогда Минскому не удается: явная примета, что основная мелодия никогда не приходит к нему сразу в готовом виде, как это всегда бывает у природных певцов. Каждая строчка изобретается отдельно. Плавная связь между ними -- естественный поток мелодии -- удается поэту весьма редко. Иногда приходится останавливаться над отдельным стихом, чтобы вдуматься в то, что в него вложено, прежде чем пойти далее. Получается нечто вроде того, как если бы приходилось останавливать музыканта на каждых трех тактах и после долгой паузы говорить ему: "Хорошо. Теперь продолжайте". Во всех подобных случаях утрачивается цельность гармонии, и самое чередование рифм уже не пленяет, не интересует читателя. В самых интересных вещах именно и чувствуется такая неподатливость формы, точно самый метр жалуется: "Не вините меня, мне поручено дело неподходящее..." Дело в том, что Минский познает красоту своим умом, пламенеет перед нею своею кровью, но его душа и сердце в этом не замешаны. В нем очень много темперамента, но почти нет чувства. Поэтому, когда Минский прибегает к рифме, чтобы красиво умничать, гармония его стиха как бы переживает половинный паралич. Напротив, когда он берется за простые сюжеты, например, когда слагает любовные песни, -- его мелодия сразу приобретает естественную плавность. Оно и понятно: сочетание ума и страсти все-таки создает некоторое подобие чувства. Страсть не свой брат: под ее влиянием всякий заговорит безотчетно. И мы видим, что наиболее поэтические строфы, созданные Минским, внушены ему любовью к одной и той же героине его романа, -- к особе, впрочем, весьма исключительной, более похожей на философский символ какого-то высшего безразличия, нежели на живое женское лицо. Так что даже в этих мелодиях философ, лишь скрепя сердце, пробует отпустить поэта на волю. Известно, что с помощью своей философской системы, Минский пришел к исповеданию той высшей свободы, которая исцеляет от привязанности ко всему живому. Этим способом философ Минский придумал очень красивое объяснение для того рассудочного холода, который образовался в душе Минского-поэта. В результате, однако, получилось то, что самые искренние пьесы Минского (его сонеты) выражают не что иное, как прощание с лирикой:

Я устал и болен.

Я -- труп живой. И я равно безволен.

Желать или желанья одолеть.

(Сонет XI)

Как хорошо не видеть дня и ночи,

Забыть все звуки, краски и слова,

Не знать людей, не жаждать божества.

(Сонет XIII)