Это первая и послѣдняя драма Чехова, написанная въ старыхъ тонахъ. Неудивительно, что это была первая и послѣдняя пьеса, которую поняли и съумѣли сыграть артисты Александринской сцены и единственная пьеса, которую не съумѣли сыграть артисты московскаго художественнаго кружка. Уже въ "Чайкѣ" Чеховъ выражаетъ полную неудовлетворенность старыми формами драмы.

Ложный паѳосъ игры и настроенія старыхъ пьесъ коробилъ чуткую душу Чехова. И онъ говорилъ Куприну: "драма должна выродиться совсѣмъ, или принять совсѣмъ новыя, невиданныя формы. Мы себѣ и представить не можемъ, чѣмъ будетъ театръ черезъ сто лѣтъ".

"Современный театръ, говоритъ Треплевъ въ "Чайкѣ" -- это рутина, предразсудокъ. Когда поднимается занавѣсъ и при вечернемъ освѣщеніи въ комнатѣ съ тремя стѣнами эти великіе таланты, жрецы святого искусства изображаютъ, какъ люди ѣдятъ, пьютъ, любятъ, ходятъ, носятъ свои пиджаки; когда изъ пошлыхъ картинъ и фразъ стараются выудить мораль,-- мораль маленькую, удобопонятную, полезную въ домашнемъ обиходѣ, когда въ тысячѣ варіацій мнѣ подносятъ все одно и тоже, все одно и тоже, одно и тоже, то я бѣгу, какъ Мопасанъ бѣжалъ отъ Эйфелевой башни, которая давила ему мозгъ своей пошлостью".

И нѣсколько ниже повторяетъ: "нужны новыя формы. Новыя формы нужны, а если ихъ нѣтъ, то ничего ненужно".

Въ монологѣ Нины мы находимъ уже и намеки, хотя и неясные, на коллективную душу и коллективное страданіе.

"Общая міровая душа -- это я... ты... Во мнѣ душа Александра Великаго и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона и послѣдней пьявки..."

Въ "Дядѣ Ванѣ" символизирована уже вся провинція, возложившая всѣ свои упованія на профессора Серебрякова, который оказался ученой воблой и ничтожествомъ и только жирѣлъ на счетъ провинціи, самодовольно убѣжденный, что онъ духовный вождь ея, краса и упованіе, единственное основаніе лучшаго будущаго. Ни дядя Ваня, ни Астровъ, ни Соня уже не герои, а простые заурядные люди.

Въ "Дядѣ Ванѣ" -- та-же картина унылаго однообразія сѣренькихъ будней, неозаренныхъ серьезной общественной и умственной работой, та-жа засасывающая тина, тѣ-же люди, милые, добрые, но не умѣющіе устроить свое счастье и способные только мечтать о немъ. Еще болѣе широкое полотно развернуто передъ нами въ мастерской картинѣ провинціальнаго города, гдѣ живутъ "Три сестры". Здѣсь проникновеніе художника въ самую "гущу" русской жизни, въ ея глубочайшій трагическій смыслъ достигаетъ необыкновенной выразительности, можно сказать геніальнаго прозрѣнія. Передъ нами почти вся провинціальная Русь, со всѣми ея прекрасными порывами, красивой полной элегіи природой, страстной юношеской жаждой жизни, новаго счастья, возрожденія и вмѣстѣ съ тѣмъ общей безтолочью и тоской.

Красиво, поэтично поднимаются всходы молодой жизни, полной трепетомъ ожиданій, подчувствіемъ чего-то высокаго, прекраснаго. Нельзя безъ волненія читать первыя сцены этой пьесы -- день именинъ Ирины.

Молодая дѣвушка по утру вспомнила о своихъ именинахъ, объ ушедшемъ дѣтствѣ, и чудныя мысли заволновали ея милую головку, и радость молодости охватила ее всю. "Точно я на парусахъ, надо мной широкое, глубокое небо и носятся большія бѣлыя птицы". "Для меня все ясно на этомъ свѣтѣ, и я знаю, какъ надо жить... человѣкъ долженъ трудиться, работать въ потѣ лица... и въ этомъ смыслъ и цѣль жизни, ея счастье, ея восторги". Такъ мечтаетъ молодость въ 20 лѣтъ. Поручикъ Тузенбахч тоже тоскуетъ по работѣ. Онъ броситъ службу, чтобы завести кирпичный заводъ ("довольно словъ, пора взяться за дѣло".), онъ предчувствуетъ что то хорошее, свѣтлое впереди. "Надвигается буря, она уже близка и скоро сдуетъ съ нашего общества лѣнь, равнодушіе, предубѣжденіе къ труду, гнилую скуку".